Все рассказы - Павел Васильевич Крусанов
Птицы не умолкали. Солнце за красностволыми соснами клонилось к холмам, к ощетинившемуся горизонту, как к мучительному ложу гималайского аскета. Воздух был недвижим и прозрачен, в нём далеко разносились лесные шорохи, трески, вздохи. Где-то за частоколом стволов размеренно подала голос кукушка. Он стал считать, сбился на шестнадцати и злорадно рассмеялся. Ври другому! Глаза его потускнели. Он подтянул бумажный свёрток, приподнял его, опустил на живот. С шуршанием отпорхнула в сторону бумага; на животе лежал урод – неуклюжая поджига, грубо сработанная из железной трубки и подобия приклада, вырубленного из сиденья табурета. Трубка была туго прикручена к прикладу верёвкой. Осмотрев урода, он снова отложил его в сторону, на сизый ягель, пенившийся на глади мха островками пористой накипи. Осушил ещё одну гильзу, дожевал остаток огурца, потом достал из кармана спички.
В глубине леса опять зашлась кукушка. Больше он не считал. Червь, притихший было в изъеденной груди, снова ожил – прожорливый, несносный, он хотел прогрызться наружу, сквозь плоть, сквозь рёбра. Скоро… Уже скоро… Он взял в руки поджигу и поднялся с земли. Его сильно качнуло – мир отторгал его, выталкивал из себя, как чужеродное занозливое вкрапление. Он снова сел, прижался к равнодушному шершавому стволу и медленно, будто нащупывая нужное место, приставил трубку к груди – туда, где сидела боль, где скрывался безжалостный мучитель. Приклад подпёр коленом, освободив тем самым обе руки, затем достал из коробки спичку и, прежде чем чиркнуть, долго вертел её у самых глаз. Огонёк полыхнул, но тут же умер, придавленный тихим движением воздуха. Он зажёг новую спичку, прикрыл её ковшиком ладони, дал пламени разгореться и только тогда поднёс огонь к узкому пропилу в трубке, откуда выпирали тусклые крупицы пороха.
Непонятно, как ему удалось добраться до привокзальной площади, ведь – мало что барчонок колбасился червём, то складываясь, то пластаясь, словно кто-то мерил улицу пядью, – к тому часу уже все городовые в Мельне имели распоряжение высматривать щуплого белобрысого гимназиста и прямиком тащить его в отчий дом. Уже под вечер его разглядели в кучке калек и блаженных, промышлявших на площади у старой крепостной башни, – он был вымазан землёю и глиной, безобразно пьян и христарадничал вместе с голодранцами. С ним пытались заговорить, но в ответ барчонок только махал руками, тыкал пальцем себе в грудь и выражался в том смысле, что, дескать, теперешние граждане рождаются без сердца, факт, мол, доказанный практикой, и требовал с прохожих копеечку на учреждение комиссии по выправлению анатомических атласов. Никто из слышавших его причитания и заподозрить не мог в них большего чем пьяный вздор.
Чуть позже барчонок вовсе скинул вожжи – запел по-французски «Марсельезу» и, швырнув в проходящего мимо учителя истории Лесникова комком лошадиного навоза, сбил тому фуражку. Послали за городовым.
Когда на площади показалась квадратная фигура с «селёдкой» у ляжки, все голодранцы расползлись кто куда и первым – Юшка-Лыко, даром что глухой и видит вполглаза. Но, прежде чем поймали извозчика, барчонок сблевал под стену башни голой желчью и застрочил такой частой икотой, что стал похож на часовой механизм в крышке, сработанной под пьяного гимназиста. Всю дорогу, пока чин вёз его к папаше, бдительно поддерживая на ухабах шаткое тело, тот слова не мог из себя выдавить, только ворочал глазами и частил: и-йих, и-йих, и-и-йах… А когда выбежал на крыльцо Андрей Тойвович, барчонок сквозь икоту всхлипнул: выгрыз сердце! – и заикал пуще прежнего.
– Он так и сказал, – передавала Лукешка, – так и сказал: выгрыз!.. и-йих… сердце выгрыз!., и-йих… пусто!., и-йих, и-йах…
При этом он тыкал в свою грудь замаранным пальцем, туда, где под его перстом на грязной гимназической куртке едва виднелась небольшая опалённая дырка. Доктор и без того был невелик ростом, а как увидел эту дыру, то укоротился ещё вершка на два. Он даже русский язык забыл от волнения – разевал рот да хлопал руками по ягодицам. После такой гимнастики подхватил барчонка, который в свои-то годы был выше его на целую голову, и потащил в дом; уложил чадо на диван, сбегал за своим чемоданчиком и закричал, чтоб ему в сей миг подали горячей воды. Барчонок к тому часу сник и, пока папаша над ним суетился, только и знал, что пучить глаза да маяться своей икотой. Между тем папаша снял с него куртку и поворочал с живота на спину, а как распрямился, то стало видно, что брови его проползли половину лба и ползут выше, будто решили прогуляться по лысине. И ещё бы им не ползти! Ведь барчонок пустил-таки себе в сердце картечину, но, как обычно, состряпал дело так, что из самоубийства вышла чистая скоморошина.
– Он под такой звездой на свет из мамаши вылез, что все его затеи чёрт на свой лад переиначивал – как видно, не всегда это, прости господи, плохо!
Оказывается, его поджига (её нашли в лесу через два дня) выпалила так, что сама едва не разлетелась на части, а картечина прошла навылет рядом с сердцем, сквозь мягкие ткани, особо не потревожив нутра. При этом вата, которую он надёргал из картуза и забил вместо пыжа, удачно растрепавшись, закупорила дыру с обеих сторон и остановила кровь.
Когда папаша промыл барчонку рану и перевязал грудь, то неожиданно повеселел и сказал, что если тот когда-нибудь снова надумает стреляться, пускай сначала смажет пыж йодом, тогда ему вовсе не понадобится никакой врач! Только барчонку было не до смеха – от икоты у него вздулся зоб, а конца напасти не виделось. Тут папаше пришлось потрудиться. Но чем ни отпаивали, как ни затыкали ему рот и нос, сколько ни заставляли глотать сухих горошин, а прошла напасть только на следующий день, когда за него уже готовы были ставить свечку.
На этом Лукешка обычно заканчивала свой рассказ. Что же касается виновницы всей этой истории, то примерно через месяц после неудачной попытки Сергея Хайми расстаться с жизнью Катерина, не простившись с родными, сбежала из Мельны с проезжим артиллерийским поручиком. Кажется, в Таврию. Из вещей она прихватила с собой лишь зонтик и шляпку с вуалькой.
А сама красноречивая кухарка тем же летом по причине пьяного бесчувствия насмерть угорела в бане вместе с денщиком Нила Антоновича – нашего воинского начальника. Судебный следователь Шестаков обнаружил в предбаннике, опричь одежды и берёзовых веников, полчетверти «Ерофеича», мочёные яблоки и свиную колбасу, из которой торчал маленький перочинный ножик с перламутровой ручкой.
1984