Райгород - Александр Гулько
И вообще, вспоминая родителей, Лейб Гройсман скажет, что они были людьми необыкновенными – веселыми, сильными, красивыми. И еще – богатыми. Но не потому, что успешно торговали. А потому, что считали своим богатством любовь. Простую, деятельную, созидательную. Любовь друг к другу, к старшему поколению, к детям, к своему дому и к своему делу. И они были горды своей любовью, сильны ею и потому – счастливы.
Будучи старшим ребенком в этой дружной семье, Лейб помогал маме растить сестру и брата, отцу – торговать. На вопрос, чем займется, когда вырастет, не задумываясь, отвечал:
– По торговой части! Как папа…
Глава 2. Погром
Вероятно, так бы все и произошло. Но в августе 1917 года в Райгороде случился погром.
Налетевшие с юга России конные казаки вместе с толпой местных мужиков и хлопцев в диком кураже и пьяном угаре полдня носились по местечку.
Начали с того, что заперли в старой синагоге раввина со всей его семьей, а потом эту синагогу подожгли. Затем разграбили все еврейские лавки в центре, разгромили три десятка домов и избили народу без счету. Других – так как атаман не велел стрелять – били палками, кололи пиками и рубали шашками.
Умаявшись, погромщики порешили перевести дух и обмыть удачу. Вернулись в разгромленную час назад питейную лавку Бершадского. Прямо на пороге добили хозяина табуретом, чтоб не отвлекал стонами. Потом, запивая церковным кагором и закусывая квашеной капустой, быстро выпили ящик кошерной водки. Разгоряченные, вскочили на коней и двинулись в сторону Писаревки. По дороге решили заглянуть в лавку Гройсмана.
Увидев в окно приближающуюся толпу громил, Соня спрятала детей в подпол.
Сквозь щель в полу Лейб слышал, как, хохоча и улюлюкая, погромщики ввалились в лавку. Кто-то возбужденно говорил:
– …Вин до мэнэ руку протягнув, а я – хрясь! – и видрубав! А вин мэни в очи дывыться и смиеться и стрыбае, мов танцюе. Николы такого нэ бачив!
– Нэ можэ буты! – отвечал другой. – Брэшешь!
– От тоби хрэст святый! У Васыля спытай! Я сам здывувася!
– А потим шо?
– А потим вин в калюжу впав и шось крычав по-ихнему, я не зрозумив…
– Дывни воны люды, ци жыды! Их вбывають, а вони танцюють…
– Так жыд – цэ ж не людына! Дэ ты бачив людыну, шоб сала не ила?! – Жыд вин и е жыд. Так хлопци?[12]
– Так! – дружно согласились погромщики и захохотали.
Едва смех утих, кто-то произнес:
– Ну добрэ! Пан есаул, шо тут делать будем? Рубать?
– Рубать! Рубать! – радостно подхватили голоса.
Дети в ужасе переглянулись и втянули головы в плечи. И тут же услышали, как вскрикнула мама. Следом послышался голос отца. Тонким, дрожащим и заискивающим голосом, торопясь и заикаясь, папа предлагал погромщикам деньги.
– С жидов не берем… – перебил отца тот, кого назвали есаулом. – Жиды Христа продали!
– А может, взять? – предложил кто-то из местных. – С мельника Шора сто карбованцев взяли, и с этого надо!
– Правильно! – одобрил другой. – А то не по-божески выходит: один жид платит, а другой нет.
– Точно! – произнес кто-то тонким, мальчишеским и очень знакомым голосом. – И тетрадь с «кредитами» надо спалить!
Лейб узнал этот голос. Это Яник, внук дяди Василя. Лейб вспомнил, как еще два или три года назад, зимой, они играли в снежки, замерзли. И мама сушила на печке промокшую Яникову одежду, кормила его латкес[13] и поила горячим молоком. А тот ел, пил, вытирал рот рукавом и от стеснения боялся поднять глаза.
«Яник, миленький, попроси за нас!» – мысленно взмолился Лейб.
Но Яник не попросил. Более того, грязно, по-взрослому, выругался и взвизгнул:
– Сендер, пся крев…[14]
«Как же так, – подумал Лейб, – он всегда обращался к папе на “вы” и называл его “дядя Сендер”, а тут…»
– Сам отдай, а то хуже будет! – визжал Яник.
– Отставить! – повысив голос, приказал есаул. – Атаман сказал ничего не брать! Только наказывать…
После чего икнул и, судя по звуку, достал из ножен шашку.
– Геволт[15], убивают! – закричала мама.
– Готеню![16] – прохрипел отец.
– Ну, давай, хлопцы, с Богом! – деловито скомандовал есаул.
До сидящих в подвале детей донеслись звуки борьбы, грохот падающей мебели, звон разбитого стекла, и сразу – крики, стоны и мольбы родителей. Когда засвистели шашки, Лейб вжал голову в плечи, крепко прижал к себе Нохума и Лею и закрыл их уши ладонями. Но это не помогло. Дети услышали, как голоса родителей слились в один протяжный страшный крик и в мгновение оборвались.
Еще какое-то время звучали хриплые чужие голоса, слышались звон бьющейся посуды и треск ломающейся мебели. Со звоном открылась касса, затем с треском разбилось окно, другое. Заскрипела, а потом хлопнула дверь. Пьяный хохот и матерщина смешались с ржанием лошадей. Застучали копыта. И все стихло.
Сендера и Соню Гройсман похоронили на следующий день, вместе со всеми двадцатью четырьмя жертвами погрома. На старом, расположенном на холме еврейском кладбище, несмотря на проливной дождь и сильный ветер, собрались почти все жители местечка. Среди старых, покосившихся каменных надгробий с едва различимыми древними надписями стояли многочисленные евреи в черных одеждах. Чуть поодаль толпились крестьяне. У выкопанных могил поочередно молились православный батюшка, ксендз и раввин, специально прибывший из соседней Мурафы.
Скинув шапки и потирая удивленные, красные с перепоя глаза, истово крестились мужики. Бормотали, что сроду такого не было. Жидов, конечно, задирали, издевались, даже однажды свинью к ним в синагогу привели, но в целом более или менее дружно жили. А тут такая беда, будто черт попутал…
Громко, отчаянно, пугая детей и размазывая слезы на серых от горя лицах, молились крестьянские бабы. Евреи высокими срывающимися голосами нескладно, надрывно и горестно творили свой кадиш[17].
Оплакивали погибших так горько и отчаянно, что с кладбища в ужасе улетели вороны.
Сразу после похорон, отослав сестру и брата к дяде в Жмеринку, Лейб вернулся в родительский дом.
Высокий, худой, нескладный, с торчащими в стороны волосами и красными от горя глазами, он стоял посреди разгромленной лавки и оглядывал следы побоища.
Сквозь разбитое окно в комнату ворвался ветер. Хлопнула дверь, качнулось висевшее на гвозде их семейное фото. Сделанное четыре года назад в Одессе в ателье Абрама Ронеса, оно украшало стену справа от входа, за мезузой[18]. Папа на снимке был в канотье, сюртуке и галстуке, мама – в богатой кружевной шляпке и в платье с жабо. Родители на фото едва улыбались.