У домашнего очага - Константин Михайлович Станюкович
Недовольная гримаска сменяет улыбку, и тонкие пальчики капризно мнут хлебный катышек. Она сердита на отца, который не заботится о своей дочери. Но через секунду-другую беззаботно-весёлое выражение снова озаряет её личико. «Она поступит на сцену… Непременно! Все говорят: талант! А со сцены можно сделать отличную партию!»
Гимназист Серёжа, с неуклюже-вытянутой фигурой тринадцатилетнего подростка, с испачканными чернилами пальцами и вихорком, торчавшим на голове, съевши в два глотка неочищенную грушу и пожалев, что нельзя съесть ещё десятка, тотчас же, с разрешения матери, сорвался с места и вышел из столовой с озабоченным видом. Ему было не до семейной перебранки, к которой он относился всегда с презрительным недоумением. У него было дело несравненно важней: надо было готовить уроки.
«Заставиши бы их зубрить, небось, бросили-бы ругаться!» — высокомерно подумал гимназист и тотчас-же, собрав книги и тетрадки, засел за них в комнате матери и, заткнув уши пальцами, стал долбить, с добросовестностью первого ученика в классе, урок из географии.
Ордынцев собирался было встать из-за стола, как жена с едва заметной тревогой в голосе спросила, по-видимому, довольно добродушно:
— Верно, у тебя опять вышла какая-нибудь история с Гобзиным?
«Уж струсила!» — подумал Ордынцев, и сам вдруг, при виде всей своей семьи, струсил.
— Никакой особенной истории! — умышленно небрежным тоном отвечал Василий Михайлович. — Гобзин хотел было без всякой причины уволить моего подчинённого…
— И ты, разумеется, счёл долгом излить потоки своего благородного негодования? — перебила жена и презрительно усмехнулась.
Этот тон взорвал Ордынцева. «Так, на же!» И он с каким-то озлобленным раздражением крикнул, вызывающе и злобно глядя на жену:
— А ты думала как? Конечно, заступился за человека, которого эта скотина Гобзин хотел вышвырнуть на улицу! Да, заступился и отстоял Горохова!.. Тебе это непонятно?
— Благородно, очень благородно, как не понять! Но подумал-ли ты, благородный человек, о семье? Что с ней будет, если Гобзин выживет такого непрошенного заступника? — произнесла Ордынцева трагически-мрачным тоном, причём в лице её появилась тревога.
— Не выживет. Не посмеет…
— Не посмеет!? — передразнила Ордынцева. — Мало-ли тебя выживали? Видно, какой-нибудь Горохов дороже семьи, иначе ты не делал бы подобных глупостей… Все… идиоты… Один ты… необыкновенный человек… Скажите пожалуйста! Все уживаются на местах… один ты не умеешь… Какой гений! Опять хочешь нас сделать нищими?
— Не каркай! Ещё Гобзин не думает выживать… Слышишь? — гневно Ордынцев.
— Забыл, что ли, каково быть без места? — умышленно, не слушая мужа, продолжала Ордынцева. — Забыл, как всё было заложено, и у детей не было башмаков? Тебе, видно, мало, что мы и так живём по-свински… не может никаких удовольствий доставить детям… Ты хочешь, чтобы мы в подвал переселились и ели чёрный хлеб! — прибавила Ордынцева, взглядывая на мужа с ненавистью.
Василий Михайлович уже раскаивался, что его дёрнуло сказать об этой истории. Ведь знал он эту «злую дуру»! Знал, что он совсем чужой в своей семье и что, кроме Шурочки, все безмолвно против него и, не разделяя его взглядов, всегда держат сторону матери и смотрят на отца только как на дойную корову. Но, быт может, теперь дети за него?.. Молодость чутка. И Ордынцев поднял на них глаза, но вместо сочувствия увидал испуганно-недовольное личико Ольги и невозмутимо-спокойное лицо первенца. Эта невозмутимость ужалила Ордынцева, и злобное чувство к этому «молодому старику», как звал презрительно отец сына, охватило Ордынцева. Давно уж этот солидный юноша возбуждал его негодование. Они не сходились ни в чём и точно говорили на разных языках. Старик-отец казался увлекающимся юношей пред сыном. Отношения их были холодны и безмолвно-неприязненны. Они почти никогда не разговаривали друг с другом.
Но слабая надежда, что сын чувствует правоту отца, заставила Ордынцева обратиться к нему с вопросом:
— Ну. а по твоему, глупо или как там у вас по нынешнему? — рационально или не рационально поступил я, вступаясь за обиженного человека?
Тот пожал плечами. «Дескать, к чему разговаривать?»
— Мы ведь не сходимся с тобою во взглядах! — уклончиво заметил молодой человек.
— Как же, знаю! Очень не сходимся. Я — человек шестидесятых годов, а ты — представитель новейшей формации… Где же нам сходиться? Но всё-таки интересно узнать твоё мнение. Соблаговоли высказать.
— Если ты так желаешь, изволь.
И, слегка приподняв свою красиво посаженную голову и не глядя на отца, а опустив серьёзные голубые глаза на скатерть, студент заговорил слегка докторальным, спокойным, тихим тоном в то время, как мать не спускала со своего любимца очарованного взора:
— Я полагаю, что Гобзина со всеми его взглядами и привычками, как унаследованными, так и приобретёнными, ты не переделаешь, что бы ты ему ни говорил. Если он, с твоей точки зрения, скотина, то таковой и останется. Это его право. Да и вообще навязывать кому бы то ни было свои мнения, по моему, донкихотство и непроизводительная трата времени… Темперамента и характера, зависящих от физиологических и иных причин, нельзя изменить словами. Это, во-первых…
— А во-вторых? — иронически спросил отец.
— А во-вторых, — так же спокойно и с тою же самоуверенной серьёзностью продолжал молодой человек, — во-вторых, та маленькая доля удовольствия, происходящая от удовлетворения альтруистического чувства, какую ты получил, защищая обиженного, по твоему мнению, человека, обращается в нуль перед той суммой неприятностей и страданий, которые ты можешь испытать впоследствии и, следовательно, ты же останешься в явном проигрыше…
— В явном проигрыше?.. Так, так… Ну, а в-третьих? — с нервным нетерпением допрашивал Ордынцев, жестоко теребя свою бороду.
— А в третьих, если Гобзин имеет намерение выгнать, по тем или другим соображениям, служащего, то, разумеется, выгонит. Ты, пожалуй, отстоишь Горохова, но Гобзин выгонит Петрова или Иванова. Таким образом, явится лишь перестановка имён, а факт несправедливости останется. Кажется, очевидно? — заключил Алексей.
— Ещё бы! Необыкновенно очевидно… совсем очевидно, — начал было саркастически-холодным тоном Ордынцев, но не выдержал и в негодовании крикнул сыну:
— Фу, мерзость! Основательная мерзость, достойная лишь оскотинившегося эгоиста! И это в 22 года!? Какими же мерзавцами будете вы, молодые старики, в тридцать!?
И бросив на сына взгляд, полный презрения, Ордынцев шумно поднялся с места и ушёл в кабинет, захлопнув сердито двери. Вслед за ним ушла и Шурочка с глазами, полными слёз.
— А ты, Лёша, не обращай внимания! — промолвила нежно мать. Но