Гробница для Бориса Давидовича - Данило Киш
Эксцентрики
Дублин — это город, культивирующий зверинец эксцентриков, выдающийся во всем западном мире: изысканно разочарованные, агрессивные представители богемы, профессора в рединготах, избыток проституток, известные пьяницы, пророки в лохмотьях, фанатичные революционеры, сумасшедшие националисты, лихие анархисты, вдовы, убранные гребнями и драгоценностями, священники, закутанные в облачение, — весь день-деньской вдоль реки Лиффи дефилирует эта карнавальная процессия. Картина Дублина, созданная Бурникелем, дает нам возможность хотя бы отдаленно представить себе, при недостатке надежных источников, тот опыт, который Гульд Версхойл обязательно увезет с собой с острова, опыт, который проникает в душу, как проникает в легкие душными летними днями ужасная вонь рыбной муки с консервного завода вблизи порта.
В лихорадочном предвосхищении событий мы склонны рассматривать эту карнавальную процессию и как последнюю картину, которую в быстром мелькании увидит наш герой: изысканный зверинец ирландских эксцентриков (к которым в некотором смысле можно отнести и его), спускающийся вдоль Лиффи, куда-то до якорной стоянки, где исчезает, как в аду.
Черная Заводь
Гульд Версхойл родился в одном из тех дублинских предместий недалеко от порта, где он слышал гудки кораблей, тот пронзительный стон, говорящий правдолюбивому юному сердцу о том, что существуют миры и народы и за пределами Dubb-Linn-a, этой черной заводи, где смрад и несправедливость угнетают больше, чем где бы то ни было. Глядя на своего отца, который от продажного таможенника поднялся до еще более убогого (в моральном смысле) чиновника и опустился от горячего последователя Парнелла[3] до подхалима и пуританина, Гульд Версхойл проникся отвращением к своему отечеству, отвращением, которое всего лишь одна из форм извращенного и мазохистского патриотизма. «Треснуло зеркальце у девушки — прислуги “за все”, свиноматка, пожирающая свой приплод» — записывает Версхойл в возрасте девятнадцати лет суровую фразу, которая в большей степени касается Ирландии, а не его родителей.
Утомленный пустыми спорами в мрачных пивных, где составляются фальшивые заговоры, и фальшивыми служителями церкви, поэтами и предателями задумываются политические покушения, Гульд Версхойл заносит в свою записную книжку фразу, произнесенную каким-то высоким близоруким студентом, не подозревающим, что эти его слова будут иметь трагические последствия: «У кого есть хоть малая толика самолюбия, не может оставаться в Ирландии и оказывается в изгнании, стремясь вон из страны, на которую обрушилась гневная десница какого-то Юпитера».
Эту запись он сделал 19 мая 1935 года.
В августе того же года Гульд Версхойл садится на торговый корабль Ringsend, отправляющийся в Марокко. После трехдневной стоянки в Марселе Ringsend покидает порт без одного из членов экипажа; точнее, место радиста-телеграфиста Версхойла занимает какой-то новенький. В феврале 1936 года мы обнаруживаем Гульда Версхойла близ Гвадалахары, в пятнадцатой англо-американской бригаде, которая носит имя легендарного Линкольна. Ему двадцать восемь лет.
Выцветшие фотографии
В этот момент надежность документов, пусть они и похожи на палимпсесты, ненадолго дает сбой. Жизнь Гульда Версхойла неявным образом смешивается с жизнью и смертью молодой Испанской Республики. Мы располагаем только двумя снимками; с неизвестным бойцом рядом с развалинами какого-то святилища. На обороте написано рукой Версхойла: “Alcazar. Viva la Republica! ” Его высокий лоб наполовину скрыт под баскским беретом, на губах подрагивает улыбка, в которой можно прочитать (с дистанции во времени) триумф победителей и горечь побежденных: противоречивые отблески, как морщина на лбу, отбрасывают тень верной смерти. Групповая фотография с датой 5 ноября 1936 года. Снимок очень нечеткий. Версхойл во втором ряду, все еще в надвинутом на лоб баскском берете. Перед построившимся отрядом какое-то перекопанное пространство, и нетрудно поверить, что мы находимся на кладбище. Это рота почетного караула, стреляющая в небо салютом, или в живую плоть? Лицо Гульда Версхойла ревниво охраняет эту тайну. Над строем бойцов в далекой синеве парит аэроплан, как распятие.
Осторожные догадки
Я вижу Версхойла, как он отступает из Малаги, пешком, в кожаном пальто, снятом с мертвого фалангиста (под пальто было только голое худое тело и серебряный крест на кожаном шнурке); я вижу, как он идет в штыковую атаку, несомый своим собственным кличем, как крыльями ангела истребления; я вижу его, как он перекрикивается с анархистами, водрузившими свое черное знамя на голых склонах близ Гвадалахары, готовых умереть какой-то возвышенной и бессмысленной смертью; я вижу его, как он слушает, под жарким небом, где-то у какого-то кладбища недалеко от Бильбао, какие-то лекции, в которых, как при сотворении мира, отделяются друг от друга смерть и жизнь, небо и земля, свобода и тирания; я вижу его, как он опустошает полную обойму, стреляя в воздух по самолетам, обессилев, а потом сразу падает под огнем, засыпанный землей и шрапнелью; я вижу его, как он трясет мертвое тело студента Армана Жофро, умершего у него на руках, где-то близ Сантандера; я вижу его, как он с грязной повязкой на голове лежит в полевом госпитале в районе Хихона, слушая бред раненых, один из которых взывает к Богу на ирландском; я вижу его, как он разговаривает с какой-то молодой медсестрой, которая его усаживает как ребенка и поет ему песню на каком-то неизвестном ему языке, а потом в полусне, опьяненный морфием, видит, как она забирается в постель какого-то поляка с ампутированной ногой, и сразу же, как в кошмаре, слышит ее болезненный любовный лепет; я вижу его где-то в Каталонии, как он сидит в полевом штабе батальона