Утро конторского служащего - Максим Юрьевич Шелехов
«Хотя бы взять моего отца. Шахтер! – продолжал Аркадий Лаврентьевич мыслить все в ту же сторону. – Господи, какое счастье быть шахтером! Почему отец скрыл от меня это счастье, зачем, напротив, хитрил, жаловался на судьбу? Наверно, он не умел это счастье оценить. Наверно, он был недостаточно внимателен, когда встречал на пути своем клерка, не видел того, что видел сегодня Дружок? Иначе мог ли он калечить судьбу сына нарочно, мотивируя того, мотивируя меня… Почему, почему в меня не угодила молния в тот ненастный, в тот несчастный день, когда я подавал документы в университет! Почему тогда не провалился в тартарары треклятый государственный технический!.. – право, самое лучшее было бы…»
«Прекрасная отцовская профессия – шахтер. Он уголек, молодчинка, добывает, он людям тепло дает. С риском, между прочим, для жизни он все это делает, и трудится он, между прочим, тяжело. И вот это самое и есть главное, что он трудится тяжело, и что с риском. Ведь это ему такое право дает, такое право, за которое, за одно такое право, я бы много отдал, ей богу. Ведь это самое большое право, такое право, что больше этого права и нет для мужчины права, на мой взгляд. Это Эверест всех прав для мужчины, это право. И если бы я был на его месте, – о, мечта! – если бы я только мог быть на его месте, на месте шахтера, который трудится с риском и трудится тяжело, то я непременно бы делал ровно то, что он, мой отец, делает на своем месте – приходил бы домой с работы, говорил бы жене: «есть давай», – вот так запросто говорил бы: «есть давай», и всё с тем, и ничего более не говорил бы. О, какое исключительное, какое знаменательное право, заменить требованием есть заискивающую и постыдную просьбачку кушать…»
Ворона, взмахнув крыльями и препротивно каркнув, сорвалась с ветки акации, под которой как раз проходил бормочущий вслух Деревянко. По обыкновению своему вороньему, сделала она это так неуклюже, что вместе с взлетом ее сотряслась добрая половина дерева. Три большущие дождевые капли хлюпнулись за шиворот Аркадию Лаврентьевичу и еще несколько угодили прямиком ему на макушку. Это обстоятельство неприятнейшим образом его поразило, но вместе с тем и замечательно и благотворно развлекло, столь, что можно беспрепятственно рассуждать, будто выходка воронья подействовала на Деревянко даже спасительно (не забудем, как незадолго перед тем меланхолично настроенный муж сей силою мысли пытался низвергнуть на самого себя девятиэтажный дом).
Отвлекшись от губительных идей и бередящих сердце сравнений, обратив внимание на себя уже со стороны, так сказать, внешней, Аркадий Лаврентьевич, нашел, что выглядит он, по крайней мере, приличному человеку неподобающе. А то, что человеком он считал себя, в высшей степени приличным и порядочным, мы можем смело заверить читателя, и еще и в том можем заверить читателя, что сторонним мнением Аркадий Лаврентьевич дорожил. Была даже история… слишком далекая, впрочем, история и которая совершенно, кажется, придется не к месту, поэтому не будем о ней. Короче говоря, определил Деревянко, что совсем не стал бы помехою ему теперь зонт, что с ним не походил бы он, пожалуй, на мокрую курицу. Подивился он также, где бы это ему было туфли так «изгадить», по какому это пути его только несло и, неужели он луж перед собой во время путешествия своего совсем не замечал? В конце концов, пришел он к выводу, что вид он имеет решительно непристойный и, что никак нельзя ему явиться в департамент в таком виде.
Несказанно обрадовался Аркадий Лаврентьевич нашедшемуся поводу свернуть с пути своего. Даже нечто похожее на улыбку впервые за это утро выразилось на его лице. Даже взгляд его просветлел и отображал уже не одну безысходность. Больше того, смотрел теперь Деревянко так, как будто определенно есть у него выход, и выход самый действенный и простой. Ничего теперь ему не мешало, как он думал, развернуться, вот так запросто развернуться и пойти домой за зонтом, а заодно и чтобы переодеться. Все это ему было просто необходимо теперь выполнить, потому, что никак нельзя было ему всего этого теперь не выполнить. Ведь он шел, между прочим, в департамент, а не просто куда-нибудь. «Куда-нибудь можно было бы, пожалуй, и в таком виде, а в департамент в таком виде никак невозможно», – твердо заключил про себя Деревянко; следом же на одном каблучке молодцевато и несколько даже по-театральному произвел он разворот, притопнул другим каблучком, и, смирив в себе позыв к так и напрашивавшемуся здесь антраша, поспешил обратно домой приводить себя в надлежащий порядок.
Почти во все время обратного своего пути Аркадий Лаврентьевич испытывал отрадное чувство человека по счастливому стечению обстоятельств высвободившегося из пучины жутких неприятностей, или, по крайней мере, человека твердо знающего как ему нависшую над ним угрозу разрешить. Настроение его было в высшей степени приподнято. И только уже ближе к дому стало ему казаться, что его, может быть, давеча мучила совсем другая проблема, а не та, что он шел в неподобающем виде на работу. Стало ему казаться, что он ведь, если по существу, и не замечал даже непристойного своего вида тогда, когда какая-то проблема уже существовала и уже его мучила. Значит, она уже была, эта проблема, уже жила в нем на момент обнаружения им недостатка в собственном костюме? значит, факт переодевания и вообще само выявление потребности переодевания мало должны влиять на общее его настроение, если по существу? Стало быть… Здесь у Аркадия Лаврентьевича зачесался нос. Он поспешил ликвидировать эту новую неприятность, при этом случайно обратил взгляд на наручные свои часы… и ужаснулся! И полетел стремглав он домой, забыв совсем, о чем и думал…
Дома также пришлось ему все делать в спешке. Жены уже не было, она ушла на работу, и поэтому ему следовало собираться самостоятельно: наскоро гладить брюки, наспех повязывать галстук, и даже выдалось, глядясь в зеркало, самому себя оценить – но уже долгим, внимательным и, скажем честно, немножко предвзятым взглядом. Оставшись собою вполне довольным, Аркадий Лаврентьевич, все там же, перед зеркалом, не удержался, чтобы не отдать себе должное и не отвесить самому себе же любовный и одобрительный щелчок