Премия - Владимир Юрьевич Коновалов
Не вырвалась, а просто ушла, невесомо босиком ступая по своей, па́ром щекочущей пятки, земле. И Баландин вот вышел теперь вот – за ней, за крупнейшей в окру́ге землевладелицей, но не смеет ее догонять, плетется сильно поодаль следом, тупо глядя под ноги и на носки ботинок. Ну брошенный влюбленный.
Не брошенный даже, а не замеченный – мусором жизни в генетических дебрях. Который так легко ожил. А казался в огромном микроскопе таким не живым и глубочайше маленьким. И вот уже кажется теперь Баландину, что живое живет в каждом неживом и всегда в нем жило; так же, как истина, открытая человеком, была истиной и до этого самого открытия. На самом деле, ничтожнейшего открытия – на фоне того, что скрыто, но давно миру известно. Все кажется глупым, потому что кажется, что все делают вид, что всё давно и́м известно.
Но разве в начале пути не всегда так. В отсутствие даже самого от нуля далекого начала понимания самого, собственно, нача́ла всякие упреки и критика, даже собственная критика поиска этого начала ничего не приносят для приближения из того самого отрицания, из отрицательного края неизвестной шкалы, хотя бы к нулю этой шкалы. Притворившись знающими, легко смеяться над жалкими попытками ухватить нить, ничего не предлагая для поиска в этой черной темноте, не предлагая даже смутных ориентиров постановки самого вопроса. Легко смеяться и задним числом, когда путь уже виден, над тем, кто ощупью слепо мыкался и спотыкался и ощупью искал замочную скважину в незапертой двери, чтобы жизнь подсмотреть в эту скважину между трепещущих строчек.
Жизнь, в совершенстве изучив природу и природу вымысла, всегда сочиняла без всякой заботы о своем читателе еще задолго до того, как этот читатель хотя бы намеком появился. Баландин же долго не мог понять, что проку в такой выдумке, которую никто даже не то что не понимает – нет, о которой даже никто не знает, никто не подойдет, никто не прочтет, никто не оценит. Тираж миллиардный, но читателей ноль. Но теперь он уже вполне понимал и эту шутку. Да, эта шутка самая блестящая. Шутка скрытая, но везде присутствующая.
И Баландин смеялся. И не только над собой. Ну разве не забавно, когда человек с завязанными глазами бьется лбом о стену, спотыкается по притупленному чутью, расставив нелепо руки, растопырив пальцы, когда вокруг него просторно и светло, и нет преград, и ровно. Так и было в той смешной невозможной темноте завязанных глаз, в зазеркалье света, где сложность пространства генофона позволяла действовать лишь вслепую, наощупь. Где неизвестность позволяла лишь ползать на животе по границам множеств; а где-то в темноте ползающая Истина своим сопеньем мыкается, так же смешно тычется во всякий выступающий камень. Остается ползти на это сопение, искать в дремучих потемках ее рук, которые протянуты-ждут и схватят твои, как только коснешься. И вдруг вместо этого встречает тебя – вид с обрыва и падающая бескрылая тень. И ветер задул в зубах окурок. Смешно и то, что тут же ходят и все остряки и забияки, и тут в пыли лежит ими затоптанное, но не открытое. Дай только имя.
Это теоретическое захолустье, где никто никогда не останавливается, устраивало Баландина тогда. Ведь устроит и сейчас. Чем чернее, тем живее мрак. Потому что уж теперь-то есть точка опоры, потому что ему позволено встать на ноги и осмотреться, наконец, в сказочном зазеркалье. Ничего не меняет и даже упрощает то, что теперь у него осталось лишь зеркальное болото, эта магическая лужа.
Одно то, что он может тут стоять, нащупать тень, нащупать ее пульс, понимая, где низ, понимая выродившиеся имена, понимая, куда смотреть, чтобы увидеть полет птиц, делало его волшебником. Он в этой сказке – писатель-сказочник. Мы все остались колдунами. И в танцах с бубнами мы теперь в нашем веке бормочем в трансе четыре имени новых магических элементов.
Потанцуем и вокруг болота. И без всякого притворства. Приближаться к нему нужно, разодевшись чучелами, медленно исполняя ритуальный танец с уважением и опаской, хотя бы потому, что здесь, на этих грунта́х, сроду не было никаких болот. Тут затаилось разбуженное чудище, древнейший генофон, сама жизнь со своей абсолютной потребностью жить – жить, несмотря на весь свой генетический цинизм.
Оно не напоминает о себе и не мозолит никому глаза, незаметно лежит на заросшем пустыре, никак его не изменив – та же растительность, та же заброшенная дикая местность. В высокой сухой траве не видно прижатых к земле трех его драконьих сонных морд и раздвоенного короткого жирного безобразно лоснящегося плоского блестяще-чешуйчатого хвоста, уже взамен тех пушкинских ножек.
И все же и опять же кое у кого, не считая Баландина даже, глубоко сидит нарастающее неосознанное беспокойство бесконтрольного продолжения существования неведомой стороны, постороннего давящего присутствия у скелета. Растущей загадки растворенного в этом болоте живого древнейшего чудовища, подсмотренного у природы и теперь упущенного из клетки праалгоритма, первого алгоритма, стихийно возникшего без какой-либо точки опоры, без точки мысли, без системы ценностей, без какого-либо понятия об алгоритмах, без сознания. Неведомый источник живой вычислительной мощности, несопоставимо превосходящий все иные, надуманные, вычислительные возможности. Шифр жизни, высшая неизменная ценность, оберегаемая природой. Все остальное видимое и ныне существующее, то, на что приходится лишь малая развернутая доля этого шифра, живет в мире страданий, полностью и до отказа заполнило этот мир и не имеет ценности.
Нелегко добровольно принять условия такого общения, признать, что, как исследователь, уже не владеешь ситуацией и относишься к подчиненной и неосведомленной стороне, а объект исследования требует как минимум равноправия в общении и хочет, чтобы его слушали. Не каждый ученый готов говорить в микроскоп. А Баландин готов.
Он, конечно же, всегда готов на что угодно. На самое худшее. На самое лучшее – смотря, что смешнее. Это не всегда шло на пользу. Не понятно, пошло ли это не на пользу и теперь. И как же теперь показать этот эксперимент друзьям, коллегам. Как они соберутся здесь, утопая ногами в грязи, чтобы увидеть его существенный вклад в науку. И будут смотреть на эту лужу, пытаясь сопоставить то, что Баландин будет говорить, и то, что они увидят тут на пустыре у свалки. Как примерить это болото к их белым халатам и к их внимательно нахмуренным слушающим