Надежда Лухманова - Клетка
Мони N 3 давно продана. Ко всем зверям Лина относилась по-прежнему с добротой и жалостью, но у неё уже не было любимцев, и её не мучила более мысль, что участь всех этих животных, привозимых из жарких стран, была потешать короткое время богатых, праздных людей, а затем умереть чахоткой или воспалением. Она знала, что у каждого — своя судьба, и переделать жизнь вне власти человека. Побывав два раза в «Пальме» и вернувшись домой со страшной мигренью, она отказалась от подобных выездов и по-прежнему, в субботние вечера, одна стерегла магазинчик и принимала посетителей. У неё по-прежнему не было своей комнаты, своего угла, где она могла бы уединиться, помечтать или хоть бы поплакать в тяжёлые минуты раздумья. А эти минуты посещали её всё чаще и чаще. Лина по-прежнему спала в узенькой, низкой, заставленной всяким хламом, спальне родителей; её отделял от них большой платяной шкаф; по-прежнему у неё не было ничего своего, и она должна была целовать руку отца и матери, благодарить их за каждое платье, шляпу и пару перчаток. Ни своих желаний, ни своего вкуса, ни своего времени у неё не было, и между тем, если бы она заикнулась о том, что жизнь её тяжела, и Фёдор Иванович, и Амалия Францевна были бы глубоко поражены, так как их искреннее убеждение было, что всё, что могли, сделали для дочери, и та за их спиною живёт припеваючи.
Под предлогом чтения Лина подолгу вечерами оставалась в запертом магазинчике. Людская жизнь замирала, но странный шорох, дыханье животных, неясный говор во сне попугаев составляли кругом неё другую фантастическую жизнь.
Закрыв глаза, она грезила, ей слышались вопросы, разговоры, ей грезились комнаты, такие, как она видела в семействах, куда иногда приходилось самой отвозить купленного дорогого зверька, т. е. столовые, кабинеты, залы… диваны, стулья, портьеры и главное — цветы. Там люди жили для себя, там была семья… Раз она была у молодых… Лина вспыхнула и закрыла лицо руками.
Боже! С каким бьющимся сердцем она вышла оттуда. Хорошенькая брюнетка, которой она привезла говорящего попугая, водила её по всем комнатам и в каждой со смехом и милым смущением добавляла какую-нибудь подробность: «Вот это, — столовая, видите, какой большой стол! Миша, это мой муж, называет его торжественным, но вдвоём мы обедаем всегда вот здесь, — она указала около камина маленький круглый столик, на котором два прибора должны были почти сталкиваться. — Вот здесь, в зале, наш уголок под этой бронзовой статуей Психеи, — там стоял диванчик, мягкий, крошечный, уютный как гнездо. — Миша говорит, что эта Психея похожа на меня, а вот тут, в приёмной»… и оказывалось, что в каждой комнате, среди общей, банальной роскоши, у них шла своя обособленная жизнь влюблённых. Слово «Миша» как припев какой-нибудь мелодии всё время срывалось у неё с губ. Только перед одною дверью она остановилась и, лукаво потупив глазки, сказала Лине: «Сюда никто не входит, кроме нас»… И Лина поняла, что это их спальня. Была она и у другой дамы, которая купила Кинг-Чарльза[6]. Эта провела её прямо в детскую. Там были две белые кроватки за белыми пологами; двое крошечных, кудрявых ребятишек, в длинных платьях, которое не давало различить их пола, играли на ковре. Каким радостным криком они встретили мать! Как повисли на её шее! Между тонкими пальцами, закрывавшими лицо Лины, пробились слёзы и закапали на немецкий роман, лежавший перед нею. Неужели всю жизнь, всю жизнь так, среди этих немых рыб, болтливых попугаев, грустно-игривых мартышек? Ни своего угла, ни даже жизни в настоящих комнатах. Ящики, аквариумы, туфы, клетки… Она открыла глаза и обвела кругом взглядом. Ведь это кошмар какой-то! А воздух! Чем она дышит? Ей всего 20 лет, а она отцветает… Лина вынула из кармана маленькое зеркало и при свете керосиновой лампочки начала рассматривать себя. Лицо было бледное, веки покраснели от слёз, взор был печальный… Она вздохнула, спрятала зеркало и заломила руки над головой. — Всё лучше этой жизни! Всё! Она будет выезжать на эти вечера в «Пальму», приглядываться к мужчинам, приходящим в магазин, а теперь спать, чтобы не выглядеть завтра таким мертвецом. С этого времени даже Herr Шульц заметил, что Лина начала больше обращать внимания на свою причёску, наряды и стала гораздо веселее и оживлённее с покупателями; он сообщил это открытие своей жене, та с насмешкою обратилась к дочери: «Не думаешь ли ты женить на себе кого из покупателей, что стараешься обворожить каждого?» Лина вспыхнула; первый раз у неё в сердце шевельнулось нехорошее чувство к родителям; она начинала понимать их холодный эгоизм. Воспитав её как прекрасную продавщицу, кассиршу и секретаршу для своего дела, они не хотели допустить мысли, что у неё была потребность иной жизни, были мечты личного счастья. Их жизнь казалась им нормальной, прекрасной, они даже не отталкивали мысли, что дочь их может выйти замуж, но это будет со временем, когда ей будет лет З0-35; выйти благоразумно, по их указаниям; за человека, который в состоянии будет продолжать вести их дело, словом тогда, когда уже им самим пора будет отдохнуть от трудов и жить, как подобает мелким немецким рантье. Главное, — всё должно идти от них, всё должно совершаться по их расписанию, а отнюдь не по глупой прихоти девчонки.
Дни бежали, не принося Лине никакой перемены. Посетители иногда заглядывались на грациозную, белокурую девушку, то влезавшую на стул, чтобы достать высоко стоящий предмет, то становившуюся на колени, стараясь достать из-под какого-нибудь стола куски туфа или раковины. Они не могли не видеть, как натягивалась дешёвенькая материя лифа, обрисовывавшего гибкие девичьи формы, или каким лунным светом отливал густой узел её волнистых волос, но девушка выглядела слишком серьёзной и порядочной для игривых предприятий и в то же время как дочь Herr'а Шульца, содержателя птичьей лавочки в подвале, не могла представлять из себя интересной партии. Знакомых же немецких юношей, которые могли бы сделаться претендентами, Шульцы избегали, и Лина в 25 лет всё так же была одинока как и в 19.
Как часто какой-нибудь пустой комплимент заставлял биться её сердце; она останавливалась дольше, чем было надо, около покупателя, сбивчиво говорила ему о птицах, отвечая, делала невольные паузы и отыскивала скрытый смысл в его словах… Покупатель более не возвращался или… в следующий раз, с тою же улыбкой, с теми же пристальными взглядами, разговаривал и с её матерью.
На вечерах в обществе «Пальма» за нею слишком зорко следили мать и отец. Вращаясь постоянно всё в том же кружке посетителей, знавших всю подноготную каждой семьи, она не слыла выгодною невестой; Herr Шульц каждому, желающему слышать, объявлял, что пока жив, рубля не даст в приданое за Линой и в дело тоже зятя не впустит.
И вдруг однажды Лине показалось, что всё изменилось, потолок подвала открылся, над её головой засияло синее небо, пронёсся весенний, дышащий свежестью и ароматом ветерок и унёс с собою все тяжёлые испарения террариумов, птичьих и обезьяньих клеток. Это было в апреле, в один из тех чудных, ранне-весенних дней, которыми дарит иногда природа Петербург. Фёдор Иванович целые дни возился в портовой таможне, принимая прибывший из-за границы товар, а Амалия Францевна уже неделю не выходила из своей комнаты, страдая острым ревматизмом. Лине минуло 29 лет. В магазине, где почти весь день горел газ, она казалась всё тою же молоденькой, тонкой девушкой, с густой белокурой косой, но когда дневной свет падал на её истомлённое личико, ясно видны были целая сеть мелких морщин, бежавшая по вискам, и две горькие складочки, прорытые молчаливыми слезами от углов рта к подбородку.
Лина, по обыкновению, хлопотала около птиц, меняя водопойки, когда зазвенел дверной колокольчик, и в магазин вошёл высокий, плотный человек в военном докторском пальто. Девушка, уже давно равнодушная к покупателям, даже не повернула головы; подняв обе руки кверху, она правою держала открытою дверцу, а левою устанавливала склянку с водой.
Освоившись в полутьме помещения, покупатель не без удовольствия засмотрелся на девушку. Поза её была очень грациозна: тонкий стан выгнут, прямая, узкая юбка падала красивыми складками, обрисовывая бёдра; он видел даже маленькие ножки, обутые в узенькие, прюнелевые ботинки, тянувшиеся на носках. Клетка висела высоко. Подойдя быстро, он положил правую руку на спинку венского стула.
— Так можно упасть! Ведь одно неловкое движение, и стул подвернётся.
При звуках этого голоса сердце девушки забилось; она так быстро обернулась к говорившему и затем соскочила, что действительно стул полетел бы, если бы его не держала сильная рука. Её почти испуганные глаза встретились с серьёзными, тёмными глазами. Улыбающиеся, крупные губы, усы и курчавые бакенбарды, переходившие в такую же небольшую, круглую бородку были ей незнакомы, а, между тем, её охватило какое-то странное чувство чего-то виданного, слышанного.