Надежда Лухманова - Клетка
— Покорно благодарю! А теперь он меня не тронет?
— А разве вы хотите мне сделать зло? — засмеялась Лина.
— Боже избави!
Слова эти вызвались так искренно и горячо у мальчика, что они оба засмеялись.
— Барс, на место!
Собака ударила тяжёлым как полено хвостом по столу, и все стоявшие на нём клетки задрожали.
— Тубо! Куш! — крикнула Лина. — Вот видите: это он только повилял хвостом.
Барс флегматично улёгся на том же коврике.
— Вы на меня не сердитесь, я ведь только удивился, что вы понимаете птиц, а вы и замолчали, не захотели разговаривать…
— Мне показалось… Да видите, что я хотела сказать: ведь вот музыка без слов, а когда хорошо играют, так то молитву слышишь, то разговор, то ночь кажется, звёзды… вот так… разные картины, мне по крайней мере; так и птицы: вот эти, что обсиделись, в особенности год-два, совсем не так поют как те, что только что из лесу: у этих песня весёлая, звонкая и какая-то пустая, а диких я попробовала вносить сюда же, так как запоют… все остальные так и притихнут, и начнут тосковать; по жёрдочкам прыгают, едят мало и не поют. Вот мы с отцом и решили, что лучше их не смешивать. Хотите, я вам посоветую, какую птичку купить? Возьмите этого снегиря! Вот этого! — Лина поднялась на цыпочки и взяла клетку с красивой, пёстрой птичкой. — Постойте, вы для себя?
— Да, и я страстно люблю птиц! Не беспокойтесь, буду ухаживать!
— Видите, этой мой любимец! Я его сама дрессировала!..
Она открыла дверцу, и крошечный попугайчик сейчас же вылетел к ней на плечо. Он брал зерно не только из её рук, но и из губ, тёрся своей пунцовой грудкой о шею девушки и ворковал нежно, тихо как маленький голубёнок.
— Он и поёт. Это ведь не наш снегирь: он с Гарца, их несколько вывезли нам с канарейками… Нравится он вам?
— Нравится-то нравится, только он, поди, дорогой у вас?
— А у вас сколько денег?
— У меня? — гимназист смутился. — Да не жирно: мне крёстный подарил золотой на именины, всего пять рублей!.. Вот я и хочу, чтобы уж тут и клетка, да не дрянь какая-нибудь, а хорошая, и птичка, и корм, уж тут всё… Я прежде думал соловья, да ведь за ними уход…
Лина расхохоталась, да так звонко и весело, что сама огляделась кругом:
— Вы не собирались ли на эти деньги купить попугая? Да ещё говорящего?
Гимназист сконфузился:
— Разве уж так дороги соловьи? — пробормотал он.
— Да, который в клетке обживётся и станет петь… Вот у нас есть парочка, — по 50 рублей!
— Ну-у!!! А этот ваш снегирь?
— Этот?
Лина задумчиво гладила перья птички; она хорошо знала, что именно эту птицу отец не отдал бы дешевле рублей восьми, но гимназист ей очень нравился: он был совсем-совсем «простой». Никогда ещё ни с одним покупателем ей не приходилось так разговаривать, ни одного вечера она не провела так хорошо и так весело.
— А аквариум у вас есть?
— Н-нет… И аквариум бы хотелось! Это я решил сам себе сделать, как-нибудь летом, на каникулах примусь.
Лина, поцеловав снегиря, пустила его обратно в клетку. Теперь они оба подошли к большому, четырёхугольному ящику; она повернула рефлектор и направила свет; немедленно, к освещённому месту собрались все рыбки. Сотня узеньких, блестящих головок толпилась у стекла; вся поверхность воды заиграла растопленным золотом, спинки золотых рыбок теснились, волновались… Лина бросила щепотку муравьиных яиц, маленькие пасти жадно открылись, произошёл переполох: пища ловилась налету, хваталась со дна… Теперь, среди плавучей зелени, золотые точки враздробь мелькали во всех концах аквариума.
— Красиво? — Лина вскинула свою белокурую головку.
— Вы здесь не скучаете одни?
— Я? Скучать? Что вы! Да мне кажется я никогда-никогда не ушла бы от моих зверьков! Ведь это всё мои друзья!.. Я каждого из них знаю по имени, и, уверяю вас, что каждый из них знает меня! Потом… безответные… их каждый может обидеть! А я так слежу, чтобы им было хорошо! Ну, а что же, птичку вы берёте?
— За сколько же вы можете мне уступить её?
— Давайте выбирать клетку! Вот постойте, — у нас есть одна, так называемая, подержанная, вам это всё равно, никто кроме вас и знать не будет… Ну, вот, я дам вам за четыре рубля и клетку, и снегиря, и корму, — довольны?
— А можно это?
— Если даю, значит можно…
Когда наконец птичка была водворена в новое жилище, Лина обернула в несколько бумаг клетку, осмотрев водопойку, кормушку, отвесив семя, она вручила всё это гимназисту.
— Только уж ходите хорошенько! В сущности, эта птичка моя, отец даже не знает, как я ею занималась, а я не говорила, потому что мне очень не хотелось, чтобы он её продал.
— А вам самой не жаль?
— Ничего, будет в хороших руках!
— Вы всегда по субботам одни?
— О, да! Мама кажется умерла бы с горя, если бы хоть одну субботу не была в «Пальме».
— Так, если позволите, я в следующую субботу зайду сказать вам: подружился ли со мной снегирь.
— А я вам в следующую субботу покажу своих обезьян, сегодня уж поздно: сейчас будут закрывать.
— Прощайте, Лина!
— Прощайте, Серёжа!
Дети пожали друг другу руки. Барс нашёл нужным стукнуть раза два своим толстым хвостом по полу, выражая этим своё прощальное приветствие проходившему мимо мальчику.
Дверь, прозвенев, закрылась, а Лина стояла посреди комнаты и улыбалась: ей было очень весело, хотя в душе она немножко побаивалась, как бы отец не сделал ей выговора за слишком дешёвую продажу.
Напрасно в следующую субботу Линьхен ждала своего нового товарища. Она волновалась, провожая мать и отца на вечер в «Пальму». Своей любимой Мони N 3 она надела на шею голубой бант и, приказав убрать Барса на кухню, выпустила гулять двух лилипутов-стернов и последнего, ещё не проданного красавца Кинг-Чарльза. В половине девятого зазвенела входная дверь, и появился Серёжа, но со своей матерью, высокой, худой, нарядной дамой; напрасно мальчик бросал на Лину ласковые, добрые взгляды; девочка была уничтожена высокомерным обращением покупательницы; та сразу заявила неудовольствие на то, что в магазине не было никого «порядочного», с кем можно было говорить, выразила отвращение к обезьяне, сидевшей на плече у Лины, просила запереть животное и, купив для сына небольшой аквариум, ушла и в дверях заметила громко сыну по-французски, что удивляется этому неприличию оставлять вечером торговать одну такую большую девчонку. Лина хорошо знала французский язык… и когда дверь заперлась, она прислонились к клетке Мони и горько заплакала… О чём? — она сама не знала, но сердце ныло от обиды: ей казались жестоки слова этой злой, сухопарой дамы и одинаково бессердечные поступки и отца, и матери, уезжающих веселиться и оставляющих её так одну. В следующую субботу, к её удовольствию, к ней пришла её крёстная мать, старуха, державшая на Выборгской стороне красильный магазин. Лина сидела в кухне за столом и пила чай с привезёнными ей крёстной пирожными; дверь то и дело отворялась, покупателей было много; но вот рука её дрогнула, и ложка звякнула о стакан: она расслышала звуки знакомого голоса — Серёжа покупал золотых рыбок. Лина не двинулась, она глядела на дверь… Крёстная вошла и, шепнув ей: «Не выходи, там одни мужчины, управлюсь без тебя»… сполоснула небольшую банку, налила в неё воды и вышла. Лина тихонько подошла к двери, которая вела в первую комнату и взглянула в щёлку: Серёжа рассеянно выбирал рыбок, оглядываясь по сторонам… Вот крёстная завязала баночку сверху кисейкой, завернула её в бумагу и передала ему, а он всё стоял.
— С вас восемьдесят копеек!.. — повторила она ему несколько раз.
Мальчик наконец понял её слова, вспыхнул, вынул деньги и, получив сдачу, вышел, обернувшись ещё раз у самых дверей… Так больше Лина и не видала Серёжи.
Прошло шесть лет. — Подвальчик был всё тот же, и чета Шульцев не изменилась, разве что Фёдор Иванович стал ещё важнее и осанистей да больше уже не рассказывал никому анекдотов из той эпохи жизни, когда он был только Фрицка и питался колбасным «трух». Амалия Францевна, хотя стала ещё крупичатей, великолепней, по-прежнему обожала общество «Пальма», разные Gesang и Turnferein'ы [5], также сентиментально танцевала упоительные вальсы, и оба таким же ничтожеством считали свою дочь, по-прежнему бледную, молчаливую и превосходно управлявшую всеми делами магазина. Лине было теперь 20 лет; коса уже не висела за её плечами, а высокой коронкой лежала на верхушке головы; брови чаще сдвигались и образовывали две глубокие морщинки на переносье, глаза были всё также ясны, но взгляд их потерял прежнюю хрустальную лучистость, в глубине их лежало что-то затаённое, глубокое, точно невесёлые мысли, роившиеся в голове, глядели в эти светлые окна души.
Мони N 3 давно продана. Ко всем зверям Лина относилась по-прежнему с добротой и жалостью, но у неё уже не было любимцев, и её не мучила более мысль, что участь всех этих животных, привозимых из жарких стран, была потешать короткое время богатых, праздных людей, а затем умереть чахоткой или воспалением. Она знала, что у каждого — своя судьба, и переделать жизнь вне власти человека. Побывав два раза в «Пальме» и вернувшись домой со страшной мигренью, она отказалась от подобных выездов и по-прежнему, в субботние вечера, одна стерегла магазинчик и принимала посетителей. У неё по-прежнему не было своей комнаты, своего угла, где она могла бы уединиться, помечтать или хоть бы поплакать в тяжёлые минуты раздумья. А эти минуты посещали её всё чаще и чаще. Лина по-прежнему спала в узенькой, низкой, заставленной всяким хламом, спальне родителей; её отделял от них большой платяной шкаф; по-прежнему у неё не было ничего своего, и она должна была целовать руку отца и матери, благодарить их за каждое платье, шляпу и пару перчаток. Ни своих желаний, ни своего вкуса, ни своего времени у неё не было, и между тем, если бы она заикнулась о том, что жизнь её тяжела, и Фёдор Иванович, и Амалия Францевна были бы глубоко поражены, так как их искреннее убеждение было, что всё, что могли, сделали для дочери, и та за их спиною живёт припеваючи.