Зинаида Гиппиус - Том 7. Мы и они
Пропаганда их единственное дело, или, вернее, призрак дела, потому что жизнь их все-таки в себя не пустила. Ни одна не создала – церкви. Церковь, прежде всего, понятие единости; она не допускает ничего невходимого в нее, а видит только не вошедшее, смотрит внутрь себя, на свое «да», и не сравнивает его ни с чем. Такая церковь, такой лик религии «понятие Отца» – и войдет в жизнь, сольется с нею, наполнит ее, пронижет ее, как дух пронизывает человеческое тело – если только они еще не одно.
VIВпрочем, пока интереснее говорить о том, что есть, о двух (враждебных или дружеских?) станах людей, умирающих с голоду и не могущих соединиться. Конечно, компромиссы, уступки не помогают ничему. Уступки всегда оскорбительны, они отталкивают того, кому уступают. Я боюсь сказать, что тут нужна любовь; любовь нельзя создать, когда ее нет, даже если она и нужна, да и неизвестно, что собственно значит «любовь». Таким образом, сказать «нужна любовь» – все равно, что не сказать ничего. Нужно пробить стену, разделяющую два лагеря. Хорошо, но как? Откуда начать? Мы боимся начинаний, потому что стыдимся малого. А не надо ли терпеливо стукать долотом, не смущаясь, что падают вниз мелкие пылинки и углубление едва видно? И сто рублей составлено из первой, второй, третьей… копейки, зачем же пугаться и стыдиться копейки?
Вот мы, бедные, голодные люди, у стены на стороне хлеба плоти, с нашей наукой, культурой, искусством, повседневными заботами, любовью к нашим детям, службой, обязанностями. Мы их не отдадим, но нам нужно, чтобы их облила волна живой воды, и мы уже знаем, почти все, – что эта вода – понятие об Отце и Сыне. Да, и Сыне, потому что только Сын углубляет, утверждает и оясняет до конца понятие об Отце.
И ежели там, за стеной, – люди, действительно имеющие эту пищу духа и алчущие жизни, – мы не можем не встретиться с ними в наших таких усилиях разбить камень стены.
Разделение единодвойственной пищи, тела и духа, жизни и Бога, – создало и два отдельных слова – общество и церковь. Мне хотелось бы знать, которым из них можно назвать собрание людей в первые века христианства? Что это было, церковь? Нет, потому что между ними были и внешние связи, общие интересы общей жизни, взаимные реальные обязанности, внехрамные, телесные. – Значит, это было Общество? Нет, потому что эти общие интересы общей жизни родились одновременно и в зависимости с понятиям Бога – Отца и Сына. Что это не была ни секта, ни община – ясно само собою: это (церковь или общество) было в то время единое, обладающее понятием об Отце, создалось не отрицанием, не отпадением, не протестом, выросло не на «не», а на «да». Если и был протест – то уже по создании, а не активный, не наступающий, а лишь обороняющийся.
Я думаю, и пропаганда не была там главным, единственным «делом» – для общей массы людей, для всех членов, как это бывает у сектантов, когда секта, не имея места в жизни, держится ликом религии – храмом и проповедью.
Я не забываю сотен годов, прошедших со времен первого христианства; история преобразила наше сознание, уточнила, обострила, объяснила наши желания; мы не хотели бы и даже не могли бы принять прошлое, каким оно было, в том соответствии. Тогдашние люди подошли к колодцу и наполнили свои сосуды до краев, сколько вместилось. Наши сосуды – иные, большие, может быть, – их-то мы и должны наполнить «до краев». Наша человеческая природа не изменилась, и если было тогда слиянье, бросившее свет на историю мира или хоть образ его, значит, – слияние возможно, значит, оно – может быть и теперь, то же, но соответственное нам, теперешним и более совершенное, потому что желанья наши нам понятнее и голод острее и мучительнее.
Трудно говорить с уверенностью о том, что так далеко в прошлом; можно лишь догадываться, получувствовать – полуверить; по все-таки, что же это такое было? Какое слово?
Если и возьмем слово «церковь» – то опять не в нашем, привычном, современном значении. Но другого, слитного, слова нет. Пусть это была церковь; то есть – жизнь людей во всей полноте; жизнь взором Сына Человеческого.
VIIПомимо истории мира – есть и у каждого из нас своя история. И если не все – то многие, более счастливые, помнят еще, что в детстве у них было что-то вроде такого слиянья – детской жизни с детской религией. Не полно, потому что около – жили большие, такие иные! но все-таки намек, предчувствие было; соответственно детскому двойному голоду было и двойное утоление. Утренняя молитва, без которой не дадут чаю; за огнем зеленой лампадки карие глаза того Бога, который любит детей и даст все, чего у него ни попросишь, потому что он еще добрее папы и мамы; тихая гордость своей святостью после причастия; день такой особенный, заветный, с подарками и радостью; Страстная неделя, с куличами, пасхами, вкусными и тоже несомненно Божьими; заутреня, когда ночью будят и, дрожа от холода и ожидания, спешишь в церковь, чтобы не пропустить минуты, когда Он воскреснет, и не как-нибудь, а в самом деле воскреснет, вот только что не видишь Его; пасхальное утро, когда солнышко играет, как видел это Багров-внук; была хорошая погода, чтобы папа простил дурную отметку и чтобы все вообще было хорошо. Если заболеет кто – сначала страшно, а потом вспомнишь, что есть Тот, кого попросишь – и будет, и уже не страшно, а хорошо. Вся короткая, несложная жизнь гнулась под Божьими руками, зависела от Его рождения, смерти и любви, и казалось, что и быть иначе не может.
Но мы стали большими, подошли к большим, которые могут дать нам только то, что сами имеют. Они имеют культуру, искусство, науку; жизнь выросла, вышла из детской комнаты – а религия не выросла рядом. Им нехорошо – по они видят, что это так, и привыкают к мысли, что религия – «понятие Отца и Сына» – неподвижна и если может сливаться с жизнью – то лишь с жизнью детей или прошлых, древних христиан: у них равно нет, не было ни культуры, ни науки, – словом, что это понятие – только им и «под рост». Хлеб тела расширился, приумножился, – но так как вода осталась в том же вечно-малом количестве, то громадный каравай выходит еще черствее, еще каменнее. Выросшие дети хотели бы, по старой памяти, Бога, сливаемого с жизнью, растущего рядом с ними, – а им говорят: нет, такого нет; такой Бог – только для тех, кто прост, как дитя, кто кроток, как голубь. Хотите жизни – живите в ней без Бога; а хотите непременно Бога – будет вам Бог, по тогда прокляните хлеб, радость, любовь и работу. Бросьте их, или даже не бросайте, если никак не можете, вам простят вашу слабость, но вы должны вечно каяться и знать, помнить, что это тлен, гниль, грязь, прах.
И дети нейдут, пугаются, озлобляются. Они еще любят Бога с карими глазами, которого можно было просить о хорошей погоде для завтрашней прогулки. А новый требует отреченья от «сует», это уже не отец, это взыскательный и ревнивый хозяин, передающий свои ведения через не менее строгих приказчиков. И дети нейдут. Да, очень мы все напуганы, давно, и хоть умираем с голоду – молчим.
Иной даже слова «Бог» боится, сейчас же ожидая, что если Бог – то Он непременно у него что-нибудь отнимет. Было время, что и стыдились этого слова, по теперь, благодаря обострившемуся сознанию нашего неизбытного голода, стыд, кажется, проходит. Не отнимающего, а дающего Бога нам надо, прибавляющего тем, кто уже имеет, а мы имеем много – целую жизнь. Вот этого-то Бога и надо искать и звать, не выходя из жизни, не покидая ни работы, ни крова, потому что и зовем мы Его, любя наше жилище. Войдет Он, и не будет нам душно.
Или, в самом деле, есть между нами такой, который думает, что он построил дом свой слишком высоко и Отец уже не может войти в него? Отец простых и кротких, подобно детям, – но не Он ли так же и Отец мудрейших, чем мы, мудрых подобно змеям? И как бояться, что отец захочет разрушить жилище детей? А вот я не знаю человека, который бы не боялся. Самые холодные – и те прячутся, потому что боятся. Боится Минский; ведь он хочет Бога, который не мог бы посягнуть на его жизненную «свободу». Боится Мережковский, горящий, кажется, чистым огнем, но в этом пламени все-таки довольно осторожный и холодноватый. А уж как боится Розанов, этот верховный жрец жизни! Он острее всех чувствует терзания голода, по бросается от одного бога к другому, от египетского божества к Зевсу, от Зевса к библейскому Богу, совершенно напрасно называя его Богом-Отцом. Отцом он делается тогда, когда рождается Сын. И Розанов все боится, все прислушивается, ходит около да молчит, гадая, не отнимется ли у него его сила, его любовь, его семья, его жизнь.
VIIIНапуганные – мы все теперь слабы. История нашего голода так сложилась, что даже наиболее сознательные, признающие, в мыслях, равноправность, равносущиость обоих хлебов, – в действиях, в поступках все-таки ближе становятся к хлебу для плоти, как бы невольно вздрагивают от смерти плоти, – и пользуются тем, что смерть духа может быть не видной. От этого чувство «обязанности», «долга» у них есть – и очень сильное подчас – именно по отношению к телесному хлебу, и только к нему. На основании этого сложилась вся общественная жизнь.