Федор Кнорре - Каменный венок
- Я не говорила "замечательного"!
- Но ведь это подразумевается, иначе за что же тебе было его так благодарить? Да я ведь не записывала слов-это просто мое впечатление. Неловко мне за тебя было, и все.
- Ты сказала, что тебе хотелось протянуть руку и вытащить меня с экрана в комнату. За уши.
- Я не говорила: за уши. Просто вытащить... Подумай! Ну, фильм... А вдруг он окажется самый обыкновенный и даже не очень удачный, а вы уже собрались, восхищаетесь собой и празднуете.
- Мы все повторяли, что фильм выйдет на экран и тогда уж дело зрителя будет судить нашу работу! Ты не слыхала?
- Слова!.. Нет, все равно получилось у вас, как если бы в опере еще до начала спектакля певцы вышли и стала раскланиваться и принимать цветы, прежде чем зрители в зале услышали хоть одну пропетую ими нотку. А там принято почему-то раньше спеть, а потом уже ждать, будут хлопать или нет.
Мы молчим некоторое время, потом Катя задумчиво произносит в воздух:
- Сколько яду бывает в людях... Так даже легче... Могу тебя обрадовать, моя лучшая подруга Стэлка вполне с тобой солидарна. От зависти, что ее не взяли сниматься.
- Ну вот. Меня тоже не взяли.
- Ладно, все выяснено: я очумелая от мелкого успеха хвастунишка, зазнайка, нахалка...
- Нет, нет... нет!
- Как же так?
- Ни то, ни другое, ни третье. Всего этого еще очень понемножку завелось, и я побаиваюсь, как бы не пошло разрастаться.
- О-о, это противное зрелище, надо других от него избавить... Придется как-нибудь разрастаться на свободе, самой...
Вот теперь уж дверь хлопает по-настоящему.
История с телевизором, конечно, не причина всему. Но и не "последняя капля". Скорее, последний ушат, плюхнутый в полное корыто, после чего мыльная вода плещет на ноги прачке и разливается мутными лужами по всему полу.
Все, все это не главное. Главное - это то, что ей нужно было и хотелось уйти. Просто молодые всегда уходят от старых. Даже если остаются около них. Чудом надо считать другое: что мы так долго и так хорошо были вместе. Чудо, что это тянулось столько лет. А конец - всегда есть конец.
Долгое время спустя в дверь скребется Жанна. Испуганным шепотом, полная сочувствия, спрашивает:
- Она ушла? - то есть совсем ушла, хочет она сказать. Я киваю, и она понимает и еще что-то спрашивает, я не слушаю, отвечаю:
- Все правильно... Тяжело? Странный вопрос. Да. Я как раз об этом думаю: почему-то настоящую цену всего дорогого в жизни мы узнаем, только теряя его. Как будто надо, чтоб это у тебя отняли, взяли из рук и положили отдельно от тебя на какие-то весы. И только тогда узнаешь, сколько это весило - то, что было в твоих руках. А пока это с тобой - оно как бы в тебе, отдельно не взвесишь, правда?
Этой ночью я лежу в постели с новым ощущением какой-то невольно доставшейся свободы, одна в затишье, в полной завершенности моей закончившейся жизни.
Это совсем не означает, что я собираюсь завтра помереть. Или, скажем, прохныкать остаток жизни. Вовсе нет. Просто я способна трезво отдать себе отчет вот в каком простом обстоятельстве: прошла моя жизнь.
Секундная стрелка моей жизни с постоянно трепещущими на ее кончике событиями, крутыми переломами, неожиданными катастрофами - эта сумасшедшая стрелка, так неотступно своими торопливыми толчками всегда мчавшаяся у меня перед глазами, больше не нужна для измерения дней моих и дел.
Какие уж секунды! Теперь мне хватит неторопливо оторванного листка календаря на стенке.
Полная шапка лотерейных билетиков с предсказаниями судьбы на каждый день - некогда свернутых в тугие, такие волшебно-загадочные трубочки теперь пуста. Билетики развернуты, расправлены, прочитаны. Все до единого. Все уже исполнилось. Стало достоверным. Как прогноз погоды на прошлый год...
Все с тем же неясным удивлением человека, проснувшегося совсем не там, где заснул, я вижу ночную комнату, квадрат света от уличного фонаря на потолке, полку с книгами, Катин диван и шкафчик, старый, старинный приемник, гардероб, отгораживающий нас от общего коридора, и вижу себя в этой комнате тоже новыми какими-то глазами, и мне хочется спросить: кто я? Как я сюда попала? И я оглядываюсь. С закрытыми глазами. Моя самая обыкновенная жизнь, без великих дел и взлетов, мне сейчас представляется бесконечно длинным путем через какую-то каменистую равнину с зарослями, которую мне видно теперь, в конце пути, с пригорка или начинающегося подъема, что ли.
Я лежу и думаю ночью в полутьме, и потому, наверное, мне и равнина представляется как будто в сумерках, когда виден становится тлеющий свет даже самых дальних, полупотухших костров покинутых стоянок на долгом пути. Длинная, неровная цепочка оставленных стоянок около костров, обогревавших в дальние годы нас. Не меня - нас - всех моих милых, всех, кто были моими и были милыми, и потом умерли или ушли, а для меня остались навсегда у этих тлеющих еще костров, излучающих тепло, к которому тянутся мои руки.
Только не надо думать о том, что было сегодня, вчера. Подальше, подальше надо, ведь надо все вспомнить: кто я? Откуда? И как я сюда попала, в эту комнату. Осталась тут одна.
Я тихонько повторяю: Санька... Санька... - зову себя из прошлого.
Да, когда-то на свете была деревенская девчонка Санька - маленькая, белобрысая заика.
Эта девчонка и была я. Неужели я? А может быть, так получилось, что просто я откуда-то много чего знаю про эту девчонку?
Но все-таки считается, что это была я.
Наверное, так оно и есть. Но ведь Саньки все равно давным-давно нет. Нигде нет. Ее не существует. Только в моей памяти я вижу ее странным, двойным взглядом: знаю, что Санька делала, видела, думала. И одновременно вижу ее со стороны - издалека, из "сегодня"...
Роду своего я совсем не знаю. Неинтересно было прежде узнавать, а потом и спросить стало не у кого.
Даже мать не могу вспомнить, только голос помню, даже не голос, а как она меня откуда-то издали звала, а я дурачилась, пряталась, не откликаясь.
Главный человек моего детства был дедушка Вася, уже совсем на склоне своей жизни вдруг появившийся снова в деревне в нашей запустелой избе, где, кроме меня, никого в живых не оставалось, после того как бабушку увезли хоронить.
Мы с ним стали жить вдвоем, не помню когда, мне казалось, что всегда так и было; мы с дедом Васей - вся семья. Еще была сестра Нюрка, да та в городе, так что ее будто и вовсе у нас нет.
Дед Вася был громадный и еще сильный, но полуслепой, и потому, наверное, мы все время проводили вместе и он все рассказывал мне, вспоминал и, странное дело, смеялся над собой, а не жалобился, вспоминая ушедшее, даже мою умершую бабушку, которую он страшно любил. Он как будто только радовался, что она была такой чудной да молоденькой, что так все хорошо было когда-то и сам он добился исполнения своего несбыточного мечтания сколько лет плавал на волжских буксирах машинистом. Последним был "Муравей", и с него-то ему пришлось сойти на берег - из-за плохого зрения.
В деревне он был уже не работник, и мы всё придумывали, как быть дальше? И вот в то последнее наше с ним счастливое лето удалось ему в конторе, можно сказать обманным образом, наняться бахчу сторожить, а он дорогу-то под ногами плохо видел: через тени ноги поднимает - переступить, а об корни запинается...
Сам он ничего укараулить, конечно, не мог, но кое-как скрывал этот свой недостаток при содействии двух собачонок, как он сам выражался.
Степка и был псенок расторопный, звонкий, злой, как чертенок, веселый, ласковый, и неусыпный. Стоило кому-нибудь только подступить к дальнему краю бахчи, Степка весь сразу закипал, как котелок на огне, от негодования и мчался сломя голову разбираться, что там случилось, да с яростью такой, будто это у него прямо изо рта собственный его последний арбуз вырывают!
А я была вроде второй собачонки, мне тогда лет шесть-семь было, что ли, - хитро помогала деду скрывать его предательскую полуслепоту. Всегда вовремя, незаметно поворачивала деда лицом туда, откуда грозила опасность дыням и арбузам, подсказывала, кто там появился - девки ли, ребята. И дед Вася сейчас же поднимался во весь свой могучий рост и кричал в ту сторону, хотя ничего не видел, грозно помахивая посошком, а то и берданкой для острастки.
Но это было еще самое легкое. Трудное, даже очень опасное для деда было, когда приходилось ему за чем-нибудь ходить в контору или вообще на люди. Но и тут я его выручала, помогала скрывать слепоту, цеплялась, вроде пугливо, деду Васе за руку или штанину, а на самом-то деле это я его вела и останавливала, где надо, и на ступеньки незаметно помогала взойти, и все с таким дурашливым видом, чтоб со стороны всем казалось: вот уж истинно дурочка деревенская, до чего за старика цепляется, без него шагу ступить боится.
Потом это все разоблачилось и рухнуло, но то лето было у нас счастливое, и дед Вася, точно чувствовал, что хорошее недолго протянется, все вспоминал про свою старину: как это удивительно у него получилось в жизни. Был он когда-то деревенским, жил в батраках, потом выбился на фабрику, потом плавал даже на волжских буксирах...