Василий Авенариус - Юношеские годы Пушкина
Между тем Пушкин заметил уже присутствие отца.
— Ах, папа! — радостно вскричал он, но, вспомнив тотчас, как неодобрительно мать его отнеслась к пылким излияниям сыновней любви, не решился при других обнять отца.
Но Сергей Львович широко раскрыл уже сыну объятия, подставил для поцелуя щеку и с некоторою, как бы театральною, торжественностью прижал его к груди.
— Однако, ты все тот же сорвиголова, — заговорил он, выпуская сына из объятий. — Лежачего, ты знаешь, не бьют; de mortuis aut bene, aut nihil (о мертвых говорят или хорошо, или ничего), а Кюхельбекер ваш теперь тот же покойник.
— Совершенно верно, папенька, — весело отозвался Александр. -
Покойник Клит в раю не будет:Творил он тяжкие грехи.Пусть Бог дела его забудет,Как свет забыл его стихи.
— Эпиграмма эта твоего собственного сочинения? — недоверчиво спросил Сергей Львович.
— Собственного. Илличевский еще перещеголял меня по этой части. Поди-ка сюда, Илличевский!
Тот не замедлил явиться на зов и почтительно поздоровался с отцом приятеля. На просьбу Сергея Львовича — сказать также одну из своих эпиграмм — он не стал долго чиниться и не без самодовольства продекламировал:
— Нет, полно, мудрецы, обманывать вам светИ утверждать свое, что совершенства нетНа свете в твари тленной.Явися, Виленька, и докажи собой,Что ты и телом и душойУрод пресовершенный.
— На бедного Макара все шишки валятся, — заметил Сергей Львович.
— На то он и Макар, — легкомысленно подхватил Александр. — Пущин составил даже целый сборник эпиграмм на него: "Жертва Мому, или Лицейская антология".[4]
Наблюдавший за играющими дежурный гувернер Чириков наклонился к Пушкину и шепнул ему:
— Пожалейте хоть несчастного! Вы видите: он вне себя.
И точно: Кюхельбекер был красен, как раззадоренный индейский петух. Размахивая своими длинными, как жерди, руками, захлебываясь и отдуваясь, он хриплым басом и с заметным немецким произношением слезно жаловался столпившейся около него кучке молодежи на причиненную ему обиду:
— Разве этак можно?.. Разве мы играем теперь в чехарду?
— Военная, брат, хитрость! — смеялся в ответ Броглио. — На войне допускается всякий фортель.
— Нет, не всякий! Всему есть мера, — заступилась за обиженного матка его — Комовский. — Сергей Гаврилыч — лицо незаинтересованное: пусть он решит, допускается ли такой фортель.
— И прекрасно! Пусть Сергей Гаврилыч решит.
Вся толпа хлынула к судье-гувернеру. Но разбирательство сомнительного вопроса было тут же приостановлено одним плотным, широкоплечим лицеистом.
— Стойте, господа! — крикнул он, поднимая руку. — Сергей Гаврилыч, позвольте мне два слова сказать.
— Не давайте ему говорить! Пускай он говорит! — перебивали друг друга обе враждебные партии.
— Говорите, Пущин, — сказал Чириков.
— Прежде всего, господа, — начал Пущин, — обращу ваше внимание на то, что мы здесь не одни. Меж нас, лицеистов, должен происходить суд — и что же? Какой-то молокосос-пансионер преспокойно слушает нас, подсмеивается над нами.
Все взоры обратились на Левушку Пушкина. По смешливости своей он, действительно, от души потешался также эпиграммами на Кюхельбекера; теперь же, сделавшись предметом общего внимания, он рад был сквозь землю провалиться. Прежде чем поднявшийся среди лицеистов ропот возрос до угрожающего протеста, пансионерик благоразумно юркнул в кусты и исчез.
— Может быть, и я здесь лишний? — спросил Сергей Львович, делая также шаг назад.
— Нет, папенька, вы-то оставайтесь! — поспешил остановить его старший сын. — Пансионеру нельзя было присутствовать при нашем самосуде. Но ваше присутствие нам даже лестно. Не правда ли, господа?
— Н-да, конечно… — нерешительно подтвердило несколько голосов.
— Это был первый пункт, — продолжал Пущин. — Второй пункт следующий: не вы ли сами, Сергей Гаврилыч, всегда твердили нам, что всякий спор нам лучше решать промеж себя, без всякого чужого посредничества?
— И повторяю опять то же, — сказал гувернер.
— Ну вот. Стало быть, отчего же нам и теперь не поладить одним, без вас?
— Сделайте одолжение, господа. Я, пожалуй, на время совсем удалюсь…
— Нет, нет, зачем! Чем более беспристрастных свидетелей, тем суд у нас будет справедливее и строже. Наконец, третий пункт: чего же требует от нас противная сторона? Каков спрос, таков и ответ.
Атаман противной стороны, Комовский, выступил вперед.
— Пускай Пушкин формальным образом извинится перед Кюхельбекером.
— Извини, Виля… — начал Пушкин, подходя к обиженному.
Миролюбивый по природе, Кюхельбекер готов был уже принять протянутую руку, когда Пушкин докончил свою фразу:
— В другой раз я не стану прыгать, а заставлю тебя самого прыгнуть — через ножку.
— Вот он всегда так! — воскликнул Кюхельбекер, отдергивая руку. — Разве с ним можно мириться?
— Так вот что, господа, — выступил с новым предложением Комовский, — пускай Пушкин станет также в позицию, а мы все перепрыгнем через него. Долг платежом красен.
— Вот это так: на это я согласен! — обрадовался Кюхельбекер.
— А я — нет, — сказал Пушкин. — Я, Колумб, открыл Америку, а ты, Америго Веспуччи, хочешь пожать мои лавры!
— Лавры неважные, — вступился миротворцем Пущин, — да и не всякому же быть Колумбом. Я, господа, предлагаю среднюю меру. Теперь наш черед был в городе. Кого из нас запятнают, тот пусть и становится в позицию. От Кюхельбекера зависит попасть в Пушкина.
После некоторых еще препирательств предложение Пущина было принято большинством голосов. Комовский с Кюхельбекером и прочими полевщиками удалились в поле, тогда как граф Броглио с Пушкиным и остальными горожанами заняли город. Сергей Львович подсел к Чирикову на скамейку и завязал с ним оживленную беседу. С первых его слов гувернер мог убедиться, что перед ним образцовый собеседник. Все последние новости дня, анекдоты, каламбуры — неудержимым потоком, без всякого видимого усилия, так и струились с уст Сергея Львовича, точно он разматывал бесконечный клубок. С предмета на предмет он дошел и до последней политической новости — взятия Парижа. Как воочию перед глазами его внимательного слушателя развернулась вдруг живописная панорама "современного Вавилона", представшая пред союзными войсками с высоты Бельвиля и Монмартра; как воочию посыпался с этих высот на город огненный дождь гранат и бомб и завеял белый платок присланного к графу Милорадовичу парламентера.
— Ради Бога, прекратите убийственный огонь!
— Стало быть, город сдается?
— Сдается.
— А армия?
— Армия ретируется.
— Ну, Бог с вами! Ретируйтесь.
— На следующий день с раннего утра любопытные парижане высыпали уже тысячами на улицы, на балконы и крыши, — с одушевлением продолжал рассказчик. — Никогда ведь еще не видали они этих варваров с берегов Ледовитого океана, одетых, как слышно, в звериные шкуры и лакомящихся сальными свечами. Но что за диво! Вместо каких-то косолапых получудовищ, под такт благозвучного военного марша, чинно и стройно выступали по улицам здоровяки-богатыри, молодцы-гвардейцы в щегольских мундирах европейского покроя; а командовавшие ими офицеры на всякий вопрос уличных ротозеев отвечали бойко и чисто по-французски.
— Неужели это русские? — повторяли парижане на все лады. — А где же сам император Александр?
— Вот он, вот Александр! — кричали другие. — На белом коне с белым султаном! Как он милостиво кланяется, как он прекрасен… Да слушайте же, слушайте: что он говорит такое?
— Да здравствует император Александр! — в восторге гремел кругом народ.
— Да здравствует мир! — отвечал государь. — Я вступаю к вам не врагом, а с тем, чтобы возвратить вам спокойствие и свободу торговли.
— Мы давно уже ждали ваше величество! — радушно крикнул один из французов.
— Я пришел бы и ранее, — не менее вежливо отвечал государь, — но ваша собственная храбрость задержала меня.
Так разглагольствовал Сергей Львович, а стоявший без дела, в ожидании своей очереди бежать в поле, старший сын его подошел ближе и подсел наконец к нему на скамейку. Прочие горожане-лицеисты точно так же невольно прислушивались к занимательному рассказу и вскоре всей толпой скучились около рассказчика.
— Как жаль, право, что всех этих подробностей мы здесь не знали раньше! — вздохнул Илличевский.
— А что? — спросил Сергей Львович.
— Да мы с такой жадностью читали в газетах о взятии Парижа. А тут раз профессор Кошанский, войдя в класс, объявил нам: "Европейская драма сыграна: Наполеон отказался от престола и удален на остров Эльбу; статуя его снята с Вандомской колонны, и Людовик XVIII объявлен королем. Наш император во всем блеске своего величия!" От восторга мы всем классом крикнули "ура!". Тогда Кошанский предложил нам, поэтам лицейским, попытаться сочинить патриотическую оду "На взятие Парижа".