Максим Горький - Лев Толстой
XXX
Как странно, что он любит играть в карты. Играет серьезно, горячась. И руки у него становятся такие нервные, когда он берет карты, точно он живых птиц держит в пальцах, а не мертвые куски картона
XXXI
- Диккенс очень умно сказал: "Нам дана жизнь с непременным условием храбро защищать ее до последней минуты". Вообще же это был писатель сентиментальный, болтливый и не очень умный. Впрочем, ой умел построить роман, как никто, и уж, конечно, лучше Бальзака. Кто-то слазал: "Многие одержимы страстью писать книги, но редкие стыдятся их потом". Бальзак не стыдился, и Диккенс тоже, а оба написали не мало плохого. А все-таки Бальзак - гений, то есть то самое, что нельзя назвать иначе,- гений...
Кто-то принес книжку Льва Тихомирова "Почему я перестал быть революционером",- Лев Николаевич взял ее со стола и сказал, помахивая книжкой в воздухе:
- Тут всё хорошо сказано о политических убийствах, о том, что эта система борьбы не имеет в себе ясной идеи. Такой идеей, говорит образумевшнй убийца, может быть только анархическое всевластие личности и презрение к обществу, человечеству. Это - правильная мысль, но анархическое всевластие - описка, надо было сказать - монархическое. Хорошая, правильная идея, на ней споткнутся все террористы, я говорю о честных. Кто по натуре своей любит убивать - он не споткнется. Ему - не на чем споткнуться. Но он просто убийца, а в террористы попал случайно...
XXXII
Иногда он бывает самодоволен и нетерпим, как заволжский сектант-начетчик, и это ужасно в нем, столь звучном колоколе мира сего. Вчера он сказал мне:
- Я больше вас мужик и лучше чувствую по-мужицки.
О господи! Не надо ему хвастать этим, не надо!
XXXIII
Прочитал ему сцены из пьесы "На дне"; он выслушал внимательно, потом спросил:
- Зачем вы пишете это? Я объяснил как умел.
- Везде у вас заметен петушиный наскок на всё - И еще-вы всё хотите закрасить все пазы и трещины своей краской. Помните, у Андерсена сказано: "Позолота-то сотрется, свиная кожа останется", а у нас мужики говорят: "Всё минется, одна правда останется". Лучше не замазывать, а то после вам же худо будет. Потом - язык очень бойкий, с фокусами, это не годится. Надо писать проще, народ говорит просто, даже как будто - бессвязно, а - хорошо. Мужик не спросит: "Почему треть больше четверти, если всегда четыре больше трех", как спрашивала одна ученая барышня. Фокусов - не надо.
Он говорил недовольно, видимо, ему очень не понравилось прочитанное мною. Помолчав, глядя мимо меня, хмуро сказал:
- Старик у вас - несимпатичный, в доброту его - не веришь. Актер ничего, хорош. Вы "Плоды просвещения" знаете? У меня там повар похож на вашего актера. Пьесы писать трудно. Проститутка тоже удалась, такие должны быть. Вы видели таких?
- Видел.
- Да, это заметно. Правда даст себя знать везде. Вы очень много говорите от себя, потому - у вас нет характеров, и все люди - на одно лицо. Женщин вы, должно быть, не понимаете, они у вас не удаются, ни одна. Не помнишь их...
Пришла жена А. Л. и пригласила к чаю; он встал и пошел так быстро, как будто обрадовался кончить беседу.
XXXIV
- Какой самый страшный сон видели вы?
Я редко вижу и плохо помню сны, но два сновидения остались в памяти, вероятно, на всю жизнь.
Однажды я видел какое-то золотушное, гниленькое небо, зеленовато-желтого дзета, звезды в нем были круглые, плоские, без лучей, без блеска, подобные болячкам на коже худосочного. Между ними по гнилому небу скользила не спеша красноватая молния, очень похожая на змею, и когда она касалась звезды - звезда, тотчас набухая, становилась шаром и лопалась беззвучно, оставляя на своем месте темненькое пятно - точно дымок,- оно быстро исчезало в гнойном, жидком небе. Так, одна за другою, полопались, погибли все звезды, небо стало темней, страшней, потом - всклубилось, закипело и, разрываясь в клочья, стало падать на голову мне жидким студнем, а в прорывах между клочьями являлась глянцевитая чернота кровельного железа. Л. Н.сказал:
- Ну, это у вас от ученой книжки, прочитали что-нибудь из астрономии, вот и кошмар. А другой сон?
Другой сон: снежная равнина, гладкая, как лист бумаги, нигде ни холма, ни дерева, ни куста, только, чуть видны, высовываются из-под снега редкие розги. По снегу мертвой пустыни от горизонта к горизонту стелется желтой полоской едва намеченная дорога, а по дороге медленно шагают серые валяные сапоги - пустые.
Он поднял мохнатые брови лешего, внимательно посмотрел на меня, подумал.
- Это - страшно! Вы в самом деле видели это, не выдумали? Тут тоже есть что-то книжное.
И вдруг как будто рассердился, заговорил недовольно, строго, постукивая пальцем по колену.
- Ведь вы непьющий? И не похоже, чтоб вы пили много когда-нибудь. А в этих снах все-таки есть что-то пьяное. Был немецкий писатель Гофман, у него ломберные столы по улицам бегали, и всё в этом роде, так он был пьяница,"калаголик", как говорят грамотныг кучера. Пустые сапоги идут - это вправду страшно! Даже если вы и придумали,- очень хорошо! Страшно!
Неожиданно улыбнулся во всю бороду, так, что даже скулы засияли.
- А ведь представьте-ка; вдруг по Тверской бежит ломберный стол, эдакий - с выгнутыми ножками, доски у него прихлопывают и мелом пылят, даже еще цифры на зеленом сукне видать,- это на нем акцизные чиновники трое суток напролет в винт играли, он не вытерпел больше и сбежал.
Посмеялся и, должно быть, заметил, что я несколько огорчен его недоверием ко мне:
- Вы обижаетесь, что сны ваши показались мне книжными? Не обижайтесь, я знаю, что иной раз такое незаметно выдумаешь, что нельзя принять, никак нельзя, и кажется, что во сне видел, а вовсе не сам выдумал. Один старик-помещик рассказывает, что он во сне шел лесом, вышел в степь и видит: в степи два холма, и вдруг они превратились в женские титьки, а между ними приподнимается черное лицо, вместо глаз на нем две луны, как бельма, сам он стоит уже между ног женщины, а перед ним - глубокий черный овраг и - всасывает его. Он после этого седеть начал, руки стали трястись, и уехал за границу к доктору Кнейпу лечиться водой. Этот должен был видеть что-нибудь такое - он был распутник.
Похлопал меня по плечу.
- А вы не пьяница и не распутник - как же это у вас такие сны?
- Не знаю.
- Ничего мы о себе не знаем!
Он вздохнул, прищурился, подумал и добавил потише:
- Ничего не знаем!
Сегодня вечером, на прогулке, он взял меня под руку, говоря:
- Сапоги-то идут - жутко, а? Совсем пустые - тёп, тёп,- а снежок поскрипывает! Да, хорошо! А все-таки вы очень книжный, очень! Не сердитесь, только это плохо и будет мешать вам.
Едва ли я книжник больше его, а вот он показался мне на этот раз жестоким рационалистом, несмотря на все его оговорочки.
XXXV
Иногда кажется: он только что пришел откуда-то издалека, где люди иначе думают, чувствуют, иначе относятся друг к другу, даже - не так двигаются и другим языком говорят. Он сидит в углу, усталый, серый, точно запыленный пылью иной земли, и внимательно смотрит на всех глазами чужого и немого.
Вчера, пред обедом, он явился в гостиную именно таким, далеко ушедшим, сел на диван и, помолчав минуту, вдруг сказал, покачиваясь, потирая колени ладонями, сморщив липо:
- Это еще не всё, нет - не всё.
Некто, всегда глупый и спокойный, точно утюг, спросил его:
- Это вы о чем?
Он пристально взглянул на него, наклонился ниже, заглядывая на террасу, где сидели доктор Никитин, Елпатьевский, я, и спросил:
- Вы о чем говорите?
- О Плеве.
- О Плеве... Плеве...- задумчиво, с паузой повторил он, как будто впервые слыша это имя, потом встряхнулся, как птица, и сказал, слабо усмехаясь:
- У меня сегодня с утра в голове глупость; кто-то сказал мне, что он прочитал на кладбище такую надпись:
Под камнем сим Иван Егорьев опочил,
Кожевник ремеслом, он кожи всё мочил,
Трудился праведно, был сердцем добр, но вот
Скончался, отказав жене своей завод.
Он был еще не стар и мог бы много смочь,
Но бог его прибрал для райской жизни в ночь
С пятницы на субботу страстной недели...
и еще что-то такое же...
Замолчал, потом, покачивая головою, слабо улыбаясь, добавил:
- В человеческой глупости - когда она не злая - есть очень трогательное, даже милое... Всегда есть...
Позвали обедать.
XXXVI
"Я не люблю пьяных, но знаю людей, которые, выпив, становятся интересными, приобретают несвойственное им, трезвым, остроумие, красоту мысли, ловкость и богатство слов. Тогда я готов благословлять вино".
Сулер рассказывал: он шел со Львом Николаевичем по Тверской, Толстой издали заметил двух кирасир. Сияя на солнце медью доспехов, звеня шпорами, они шли в ногу, точно срослись оба, лица их тоже сияли самодовольством силы и молодости.
Толстой начал порицать их:
- Какая величественная глупость! Совершенно животные, которых дрессировали палкой...
Но когда кирасиры поравнялись с ним, он остановился и, провожая их ласковым взглядом, с восхищением сказал: