Борис Екимов - Рассказы
Яблоки еще зеленые, а она их рвет - и по людям. "Яблочков вам, угощайтесь". У нее не берут, ругают. Тогда она молчаком. У нас в огороде под грушей складывала да на бочку. Идешь - горка яблок лежит, или огурцов нарвет, редиски, букетик цветов. Яблоня у нее хорошая росла, "симиренко", зимний сорт, его до морозов держат. А баба Поля их зеленцом погубит. Ругают ее дочь, да зять, да внуки, уж взрослые. А у нее одни ответ: "Я - хозяйка".
Хозяйка... Хозяйкой она всегда была, работницей. В войну без мужа осталась, двоих детей вырастила огородом. А теперь вот...
Скорбная голова не давала ей отдохнуть. Весь день на жаре, на солнце. Не то чтобы прилечь, не присядет. Поливает весь день, поливает. Родные стали мотор отключать, чтобы не спалила. Да и чего без толку лить. Но баба Поля не успокоилась. С утра свой бак выберет - и по людям. Придет, просит: "Разрешите от вас водичку брать. Горит все, а я свою колонку никак не включу". Поначалу никто не отказывал. И она день-деньской из чужих дворов на свой огород воду тягала. Таскает, мучается, но соседские баки и бочки начисто опорожнит.
Потом ей не стали давать. Не жалко, но зачем... Баба Поля на хитрость пошла. Придет с ведром, жалуется: "Воды в доме капли нет, а так пить хочу, пряма горло пересохло". Наберут ей ведро холодненькой, а она через пять минут снова с пустым и опять просит: "Так пить хочу, все во рту пересохло". И снова тащит ведро на полив.
Наконец стали огородные калитки да воротца от бабы Поли запирать. И тут началось совсем горькое.
Родные с утра на работу, а баба Поля к колонке, воду добывать. Потыркается с мотором, а свет выключен. Тогда впрягается баба Поля и крутит, и крутит тяжеленное колесо насоса. Струя воды полегонечку течет, наполняя бак.
Ведро набрать вручную, ну, другое... При добром поливе да на жаре и здоровый, пятикиловаттный мотор греется - тяжело. А тут руками. Солнце палит, жарко. А баба Поля, иссохшими руками колесо уцепив, крутит его и крутит. Всем телом налегает, и гнется в дугу уже немощное сухое тело. На жилистой шее вены в палец толщиной дуются, того и гляди лопнут. По черному лицу - пот, выгоревшее ситцевое платье - мокрое. А губы свое шепчут: "Погорит все, господи..." Выбьется баба Поля из сил, водички попьет, постоит недолго, отдышится и снова за работу.
Соседи ее уговаривают:
- Прокофьевна, что ты себя мучаешь? Утром твои поливали, вечером остальное польют. Чего ты крутишь его?
Остановится баба Поля, поглядит и лишь вздохнет горько:
- Как же не поливать? Какое солнце стоит... Гормя все горит. С чем останемся, чем зимовать будем? Милостыньку по людям просить?..
И снова берется за колесо, и вертит, и вертит его из последних сил. Дыхание обрывается, платье от пота колом стоит. Светлая струя воды течет в бак.
Все понятно, глубокая старость, омраченный разум. Но почему?.. Если есть в мире высшая справедливость, то почему даже в скорбном недуге баба Поля, как и всю долгую жизнь в тяжкой работе, в работе?
* * *
В райсобес ее давно не пускают, надоела. Лишь заглянет в дверь, спросит: "Можно к вам?" - от нее руками и ногами отмахиваются: "Иди, иди отсюда, бабуля. Сколько можно с тобой". В редакцию районной газеты она иногда заглядывает. Но и там ее не привечают. К большому районному начальству она вряд ли пойдет. Да и кто ее пустит, слушать будет? А может, и ходила, не знаю.
С недавних пор ходит ко мне. Видно, добрые люди посоветовали. За лето уж третий раз приходит. Все об одном говорит. Делать нечего, сижу слушаю.
- По-умному вот рассуди, по-умному... Родная моя дочеря, младшая, Таиска, двох родила, враз, Ксеню и Володьку. А Ване, старшему, три годика всего было. Вот по-умному рассуди, куда деваться? Хочешь не хочешь, а пришлось к ней ехать, помочь оказывать. Куда денешься, родная дочь. На хуторе-то, милый человек, мне легче было. Они счас, в собесе-то, по глазам меня стебают: почему, дескать, колхоз кинула до сроку, года, мол, не вышли, а ты умелася. Я ихней заведующей прямиком сказала: ты сама детная, по-умному и рассуди. Могла я родную дочерю покинуть? Она враз двох родила, и Ваня еще несмысленый. Кто же помочь окажет, окромя родной мамушки? А в Рубежном, на хуторе, в колхозе, мне куда легче было. Знай свое дело... Я же, милый человек, рожачка этого хутора. На Рубежном и мама моя сроду жила, и папа, все родствие. И я всю жизню тама провела. Работой смальства не требовала. Это тебе всякий скажет, никто меня не упрекет. Завсегда меня грамотами награждали. Я вот тут принесла,- она развязала узелок и вынула тяжелый сверток старых желтых бумаг. - Ребятишки порастягали. Чудок вот осталось. А было... Да мы же не сохраняли, глупые... с пожелтевших от времени бумаг еще светили золотые буквы и строго глядели красивые вожди. - Всю жизню... Безотказно. Девчонкой еще была, а уж с мамой на поле. Раньше же не как счас. Это нынче обдувают да в сип целуют.
А в Отеческую - я на тракторе. В Отеческую мужа забрали, а у меня трое: Мария, Клавдя и Таиска. Три девки на руках осталось. А Федот Алексеич наш не пришел. Спокинул нас, под городом Борисовском. Вот и справка у меня есть... А я осталася, на руках трое, Маруся, Клавдя и Таиска. Всю Отеческую на тракторе... А потом я при лошадях работала. На Рубежном всяк скажет, сроду я не баглайничала. Да и трое девокг их прокормить да поднять надо. И я не упустила, образование дала. Старшая, Маруся, в швейном работает. Вторая, Клавдя, в санитарках, при больнице. А Таиска - в почтальонах. У нее и мужик там. Вместе они на почте работают. Когда она разом двоих родила, пришлось ехать, куда же деваться. На хуторе одной мне много ли надо? А здесь навалилась страсть божия. Детвора эта, и сама дочеря моя не в силах. А по дому-то все сделать надо: и сготовить, и убраться, и постирать. И ты не подумай, вот она бумага, в ней чисточко все понаписано. Я как приехала, сразу нанялась в сторожа и печи топить при детском саде. Восемь печей, мыслимое ли дело? А уголь в сарае лежит, крыша худая, протекает, он смерзнется весь. Хоть криком кричи, а делать надо. Восемь печей. На кухне, да в прихожей, да в двух игровых, да в двух спаленках, в горшечной, в канцелярии. Каждую выгрести надо, дров наносить. Да, милое моё дите, это я с трех часов зачинаю топить и до утра. А потом домой бегу. Тама меня дела ждут. Для своих надо работать. И так каждый божий день.
Сам посуди, мне на хуторе разве не лучше было? Одной, для себя... А они говорят, в собесе-то, почему уехала, не дождалася, своих годов не выработала. За то, мол, и пенсия тебе такая, двенадцать рублей. Закон, дескать, гласит.
А я, милое дите, сроду в работе. Это меня еще мама научала. И я смальства... В Рубежном тебе всякий скажет... - она говорит и говорит. - А в Отеческую... Вот они грамоты... Федот Алексеич смертью храбрых... Маруся, Клавдя и Таиска... Восемь печей, на кухне... в двух спаленках да в горшечной... - она говорит и говорит. Третий раз уже за лето приходит. Видно, добрые люди подсказали. Что делать... Сижу слушаю.
ПТИЦЫ БОЖЬИ
Центральная площадь районного городка была окружена двухэтажными домами, на которых поблескивали строгие, золотые по черному, вывески. Но приезжий хуторской народ, привыкший более к людскому слову, чем к писаному, норовил не по площади бегать, разыскивая, а у доброго человека спросить: где здесь почта, собес и прочее.
Лишь к одному из домов, тоже двухэтажному, но старинной кладки, солидному, обновленному блестящей модной плиткой, шли наверняка. Каждому было ясно, что именно здесь и размещаются районные власти.
На втором этаже, в просторном кабинете, один из хозяев этого дома, Баракин, собирался обедать. Уже в пальто и со шляпой в руках он подошел к окну, широкому, с хорошо промытыми стеклами, и глянул вниз, на площадь. За пробежавшей машиной взвилась легкая пыль. Двое ребят и девушка, школьники с портфелями, чему-то смеялись. Их легкие куртки были распахнуты, головы обнажены. И так славно они хохотали на весенней солнечной площади, так чисто и легко, что Баракин тоже улыбнулся. "А может, и мне шляпу не надевать,- подумал он. - Ведь тепло". И пошел к двери.
Возле стенного шкафа рука было потянулась, чтобы шляпу оставить. Но лишь потянулась, и только. Шляпу он надел как обычно, низко надвинул ее на лоб.
На обед он решил идти пешком. Недалеко, да полезно пешочком, моцион. А нынче и вовсе хорошо. В голых еще ветвях дерев надрывались воробьи; от затона неслась веселая музыка; и солнце, такое солнце стояло... такой дух весенний, что никому, видно, в четырех стенах сидеть не хотелось. И потому у магазина и ларьков людно было. За пирожками - очередь, за мороженым - очередь, даже у газетного киоска толчея.
Ноги было сами понесли Баракина к этой веселой, весенней толпе. Но, подойдя ближе, он опомнился и, круто свернув, пошел стороной, сквером. Он не любил, когда к нему прилюдно приставал кто-то с просьбами и делами. Да и в такой толпе мог оказаться пьяный человек или настырный. И мог ляпнуть всякое, не поглядев, что люди вокруг. Так что следовало держаться от греха подальше.