Максим Горький - Жизнь Клима Самгина (Часть 4)
Самгин не спеша открыл новую коробку папирос, взял одну -т- оказалась слишком туго набитой, нужно было размять ее, а она лопнула в пальцах, пришлось взять другую, но эта оказалась сырой, как всё в Петербурге. Делая все это, он подумал, что на вопрос Дронова можно ответить и да и нет, но в обоих случаях Дронов потребует мотивации. Он, Самгин, не ставил пред собою вопроса о судьбе революции, зная, что она кончилась как факт и живет только как воспоминание. Не из приятных. Самгин ощущал, что вопросом Дронова он встревожен гораздо глубже, чем беседой с Кутузовым.
"Почему?"
И, высушивая папиросу о горячий бок самовара, он осторожно заговорил:
- Твой вопрос - вопрос человека, который хочет определить: с кем ему идти и как далеко идти.
- Ну да! - воскликнул Дронов, подскочив в кресле. - Это личный вопрос тысяч, - добавил он, дергая правым плечом, а затем вскочил и, опираясь обеими руками на стол, наклонясь к Самгину, стал говорить вполголоса, как бы сообщая тайну: - Тысячи интеллигентов схвачены за горло необходимостью быстро решить именно это: с хозяевами или с рабочими? Многие уже решили, подменив понятия: с божеством или с человечеством? Понимаешь? Решили: с божеством! Наплевать на человечество! С божеством - удобнее, ответственность дальше. Но это, брат, похоже на жульничество, на притворство.
Он выпрямился, толкнув стол, взмахнул рукой и, грозя кулаком, визгливо прокричал:
- Профессор Захарьин в Ливадии, во дворце, орал и топал ногами на придворных за то, что они поместили больного царя в плохую комнату, - вот это я понимаю! Вот это власть ума и знания...
Этот крик погасил тревогу Самгина, он смотрел на Дронова улыбаясь, кивая головой, и думал:
"Нет, он остался тем, каков был..."
Дронов вытер платком вспотевший лоб, красные щеки, сел, выпил вина и продолжал тише, даже как будто грустно:
- Ты - усмехаешься. Понимаю, - ты где-то, там, - он помахал рукою над головой своей. - Вознесся на высоты философические и - удовлетворен собой, А - вспомни-ко наше детство: тобой - восхищались, меня - обижали. Помнишь, как я завидовал вам, мешал играть, искал копейку?
- Да, я помню. Ты очень искусно и настойчиво делал это.
Дронов вздохнул и покачал головой.
- Вы, дети родовитых интеллигентов, относились ко мне, демократу, выскочке... аристократически. Как американцы к негру.
- Преувеличиваешь.
- Может быть. Но детские впечатления отлично запоминаются.
Оглядываясь вокруг и вопросительно глядя на Самгина, Дронов сказал:
- Знаешь, Клим Иванович, огромно количество людей униженных и оскорбленных. Огромно и все растет. Они - не по Достоевскому, а как будто уже по (Марксу...) И становятся все умнее.
"Он верит, что революция еще не кончена", - решил Самгин.
- Недавно прочитал я роман какого-то Лопатина "Чума", - скучновато стал рассказывать Дронов. - Только что вышла книжка. В ней говорится, что человечество - глупо, жизнь - скучна, что интересна она может быть только с богом, с чортом, при наличии необыкновенного, неведомого, таинственного. Доказывается, что гениальные ученые и все их открытия, изобретения вредны, убивают воображение, умерщвляют душу, создают племя самодовольных людей, которым будто бы все известно, ясно и понятно. А сюжет книги таков: некрасивый человек, но гениальный ученый отравил Москву чумой, мысль эту внушил ему пьяный студент. Москва была изолирована и почти вымерла. Случайно узнав, что чума привита искусственно, - ученого убили. Вот, брат, какие книжки пишут... некрасивые люди.
- Да, - согласился Самгин, - издается очень много хлама.
- Хлам? - Дронов почесал висок.- Нет, не хлам, потому что читается тысячами людей. Я ведь, как будущий книготорговец, должен изучать товар, я просматриваю все, что издается - по беллетристике, поэзии, критике, то есть все, что откровенно выбалтывает настроения и намерения людей. Я уже числюсь в знатоках книги, меня Сытин охаживает, и вообще - замечен!
Голос его зазвучал самодовольно, он держал в руке пустой стакан, приглаживая другою рукой рыжеватые волосы, и ляжки его поочередно вздрагивали, точно он поднимался по лестнице.
- Теперь дело ставится так: истинная и вечная мудрость дана проклятыми вопросами Ивана Карамазова. Иванов-Разумник утверждает, что решение этих вопросов не может быть сведено к нормам логическим или этическим и, значит, к счастью, невозможно. Заметь: к счастью! "Проблемы идеализма" - читал? Там Булгаков спрашивает: чем отличается человечество от человека? И отвечает: если жизнь личности - бессмысленна, то так же бессмысленны и судьбы человечества, - здорово?
- Я мало читал за последний год, - сказал Самгин.
- Леонид Андреев, Сологуб, Лев Шестов, Булгаков, Мережковский, Брюсов и - за ними - десятки менее значительных сочинителей утверждают, что жизнь бессмысленна. Даже - вот как.
Он выхватил из кармана записную книжку и, усмехаясь, вытаращив глаза, радостно воющим тоном прочитал:
- "Человечество - многомиллионная гидра пошлости",-это Иванов-Разумник. А вот Мережковский:
"Люди во множестве никогда не были так малы и ничтожны, как в России девятнадцатого века". А Шестов говорит так: "Личная трагедия есть единственный путь к субъективной осмысленности существования".
Хлопнув книжкой по ладони, он сунул ее в карман, допил остатки вина и сказал:
- У меня записано таких афоризмов штук полтораста. Целое столетие доили корову, и - вот тебе сливки! Хочу издать книжечку под титулом: "К чему пришли мы за сто лет". И - знак вопроса. Заговорил я тебя? Ну извини.
Клим Самгин нашел нужным оставить последнее слово за собой.
- Все это у тебя очень односторонне, ведь есть другие явления,-докторально заговорил он, но Дронов, взмахнув каракулевой шапкой, прервал его речь:
- Чехов и всеобщее благополучие через двести - триста лет? Это он - из любезности, из жалости. Горький? Этот - кончен, да он и не философ, а теперь требуется, чтоб писатель философствовал. Про него говорят - делец, хитрый, эмигрировал, хотя ему ничего не грозило. Сбежал из схватки идеализма с реализмом. Ты бы, Клим Иванович, зашел ко мне вечерком посидеть. У меня всегда народишко бывает. Сегодня будет. Что тебе тут одному сидеть? А?
- Я подумаю, - сказал Самгин. Дронов уже надел пальто, потопал ногами, обувая галоши, но вдруг пробормотал:
- А весь этот шум подняли марксисты. Они нагнали страха, они! Эдакий... очень холодный ветер подул, и все почувствовали себя легко одетыми. Вот и я - тоже. Хотя жирок у меня - есть, но холод - тревожит все-таки. Жду, - сказал он, исчезая.
Самгин прежде всего ощутил многократно испытанное недовольство собою: было очень неприятно признать, что Дронов стал интереснее, острее, приобрел уменье сгущать мысли.
"Это - опасное уменье, но - в какой-то степени - оно необходимо для защиты против насилия враждебных идей, - думал он. - Трудно понять, что он признаёт, что отрицает. И - почему, признавая одно, отрицает другое? Какие люди собираются у него? И как ведет себя с ними эта странная женщина?"
Еще более неприятно было убедиться, что многие идеи текущей литературы формируют впечатления его, Самгина, и что он, как всегда, опаздывает с формулировками.
"Мало читаю. И - невнимательно читаю, - строго упрекнул он себя. Живу монологами и диалогами почти всегда".
Подумав еще, нашел, что мало видит людей, и принял решение: вечером к Дронову.
Когда он пришел, Дронова не было дома. Тося полулежала в гостиной на широкой кушетке, под головой постельная подушка в белой наволоке, по подушке разбросаны обильные пряди темных волос.
- Вот - приятно, - сказала она, протянув Самгину голую до плеча руку, обнаружив небритую подмышку. - Вы - извините: брала ванну, угорела, сушу волосы. А это добрый мой друг и учитель, Евгений Васильевич Юрин.
В большом кожаном кресле глубоко увяз какой-то человек, выставив далеко от кресла острые колени длинных ног.
- Простите, не встану, - сказал он, подняв руку, протягивая ее. Самгин, осторожно пожав длинные сухие пальцы, увидал лысоватый череп, как бы приклеенный к спинке кресла, серое, костлявое лицо, поднятое к потолку, украшенное такой же бородкой, как у него, Самгина, и под высоким лбом очень яркие глаза.
- Садитесь на кушетку, - предложила Тося, подвигаясь. - Евгений Васильевич рассказывает интересно.
- Я думаю - довольно? - спросил Юрин, закашлялся и сплюнул в синий пузырек с металлической крышкой, а пока он кашлял, Тося успела погладить руку Самгина и сказать:
- Очень хорошо, что вы пришли... Нет, продолжайте, Женечка...
- Так вот, - послушно начал Юрин, - у меня и сложилось такое впечатление: рабочие, которые особенно любили слушать серьезную музыку, оказывались наиболее восприимчивыми ко всем вопросам жизни и, разумеется, особенно-к вопросам социальной экономической политики.
Говорил он характерно бесцветным и бессильным голосом туберкулезного, тускло поблескивали его зубы, видимо, искусственные, очень ровные и белые. На шее у него шелковое клетчатое кашне, хотя в комнате- тепло.