Мой «Фейсбук» - Валерий Владимирович Зеленогорский
Он долго стоял против зеркала и смотрел на себя, он себе не нравился, его раздражало в себе все: рост, вес, сутулость, перхоть и прыщи, он хотел быть Жюльеном Сорелем из «Красного и черного», а в зеркале видел толстого мальчика в очках, не похожего даже на Пьера Безухова; и еще перхоть…
Он накопил два рубля и пошел к косметологу в платную клинику; женщина с фамилией Либман осмотрела его, потом посмотрела в карточку, удивилась и сказала:
«Знаете, Попов, я могу выписать вам кучу мазей и лекарств, но у нас, евреев, это наследственное, у нас слишком много было испытаний, и это плата за тяжелую судьбу.
Относитесь к этому дефекту нашей кожи с другой точки зрения, считайте, что это горностаевая мантия, и несите ее достойно, как испанские гранды, которыми мы стали после инквизиции; это знак отличия, а не физический недостаток. Я вас, конечно, понимаю, вы мальчик, вам нравятся девочки, встречайтесь с нашими девочками, и у вас не будет проблем».
Он вспыхнул и сказал ей грубо: «Я не еврей!» — хлопнул дверью и выскочил на улицу.
Доктор Либман, качая головой, сказала ему вслед: «Ты не еврей, мальчик, но что делать, если все евреи похожи на тебя».
Мантия лежала на его плечах и доводила до исступления, он даже хотел побриться наголо, но посмотрел на голый череп физика Марка Львовича, которого обожал, и заметил на его лысине красные пятна и сугробы на плечах.
Он передумал и стал с этим жить, он умел усмирять себя, находил аргументы и терпел свое несовершенство с тихой покорностью.
Окончив школу на год раньше, он поступил в университет на филолога и окунулся в чудесный мир слов, он плыл в этом море, как дельфин, он постигал его пучины и бездны, он проникал через толщи лет и эпох, он был в своей стихии.
Он пробовал писать в какие-то журналы, его даже напечатали, и он был счастлив, его бабки купили сто журналов с его текстом и раздали всем знакомым.
И был ужин, где его семья, самые любимые женщины, пила какое-то дрянное винцо, ему мама налила настойки, и он первый раз выпил за первый гонорар; он был счастлив, но утром пришла повестка.
В тот год студентов стали брать в армию, старухи заплакали — они помнили войну, их мальчики остались там, а они остались в этой жизни одни, без любви.
Маму бабка родила без любви — из благодарности к деду-профессору, который спас их от военных невзгод.
Бабки рыдали, мама звонила доктору Эйнгорну, и тот обещал подумать; и тогда Миша встал и сказал: «Я иду, как все, я прятаться не буду, я не еврей какой-нибудь», и дома стало тихо; все поняли — он не отступит; и он пошел.
Он попал в подмосковную дивизию, в образцово-показательную часть, и начался ад.
Из ста килограмм он за месяц потерял двадцать, а за следующий еще пятнадцать, он два раза хотел повеситься, падал во время кросса, и все его ненавидели, и он вставал, и его несли на ремнях два сержанта, а потом били ночью хором, всей ротой, но он выжил, он не мог представить себе, что его привезут домой в закрытом гробу, и все три самые любимые женщины сразу умрут, и он решил жить — и сумел; через два месяца его забрал к себе начальник клуба, и жизнь приобрела очертания, приехали мама и старухи — и не узнали его, он стал бравым хлопцем, стройным, курящим и пьющим, он уже стал мужчиной — с помощью писаря строевой части Светланы, женщины чистой и порядочной, сорокапятки, так она говорила про свой возраст; она взяла его нежно, трепетно и с анестезией.
Заманила на тортик из сгущенки и печенья, а в морсик щедро сыпанула димедрольчика, и он стал мужчиной и ничего не почувствовал; потом еще пару раз она брала его силой. А потом он сказал ей, что ему хватит, и она перешла к следующей жертве, коих в полку было у нее лет на триста.
Он стал выпивать вполне естественно, курить папиросы и выпускал один целую полковую газету «На боевом посту», так и прошло два года, и он вернулся ровно 17 августа тысяча девятьсот девяносто первого и попал совсем в другую страну.
Страна вступила в эпоху перемен; Миша проспал сутки, а потом купил в киоске пачку газет, засел в туалете и вышел с твердым убеждением, что грядет революция, и она случилась ровно через еще одни сутки.
Он пошел к Белому дому, и попал в первые ряды защитников, и увидел людей, которых раньше не знал; он чувствовал, что они есть, но вот реально он увидел своих в первый раз — их были тысячи, их были тьмы и тьмы, и они собирались стоять до конца.
А потом была ночь с 19-го на 20-е, и пошли танки, и три парня, с которыми он познакомился на баррикадах, легли под танки, и танки сделали из живых мальчиков, ровесников его, бессмысленных жертв и героев.
Их подвиг помнят их безутешные родители и еще совсем немного людей; те, ради кого они погибли, стараются реже о них вспоминать, люди не любят долгих страданий, а тех мальчиков нет, и их родители каждый день жалеют, что пустили их во взрослые игры, не закрыли дома.
Были бы тверже — были бы с детьми, а теперь у них есть посмертные ордена и гранитные памятники, где их дети смеются каменными губами.
Мама и старухи уже не ожидали встретить его живым, но он пришел пьяный и смертельно усталый и сказал, что здесь он жить не будет и уезжает за границу.
Он в тот вечер повторял фразу, которую никто за столом не понимал.
«Поле битвы принадлежит мародерам», — повторял он вновь и вновь — так он оценил результат революции и не ошибся; дурачки, которые с чистой душой защищали Белый дом, остались на обочине жизни, они до сих пор отмечают свой День победы, но, кроме них, это никого не интересует.
Ловкие комсомольцы пришли и все взяли, им было не до сантиментов. Пока власть лежала, брошенная, в пыли, пока победители хоронили своих мертвых и лечили свои раны, ловкие и шустрые подобрали страну, как упавший кошелек, а потом присвоили, забыв, что взяли чужое.
Потом все праздновали победу демократии, и Миша попал в водоворот митингов,