Андрей Белый - Том 3. Московский чудак. Москва под ударом
книксены.
Носом ей сделал кувырк он:
_ Мое вам почтенье-с!
Ногою о ногу тарахнул; с промашкой сказал:
— Как вас звать, говоря рационально?
— Лизашею.
Набок склонила головку.
— Лизашею?
— Да.
И — «пьниссимэ»[72] глазки.
— А смею спросить, — почему не Сосашею?
— Что? Передернуло.
— Вы, полагаю я, лижете что-нибудь?
Вспыхнула:
— Я ничего не лижу.
И проснулось дичливое что-то в глазах.
— Вот и кошечка лижет, — там, сливки… А Томочка — песик такой жил у нас — тот лизал у себя, в корне взять, под хвостом.
— Фи!
Как будто — клопа раздавили под носом:
— Вот глупости!
Но — баламутили с ним, балагурили с ним ее глазки.
— Вы сколько же лет, как…
— Шестнадцать…
— Нет, — я говорю: сколько лет, в корне взять, вы в «лизашах»?
— Вздор! Глазками смерила.
— Прежде вы были «сосашей», — свирепо отрявкал с подшарком, — мамашу сосали!
Юбчонкой вильнула презрительно: ну, и пускают же дрянь!
Тут и «богушка», — подобострастный, пленительный, — выскочил с видом таким нарочито простецким; рукою за руку схватившись, к груди прижимал две руки, свою голову набок склонив:
— Как я счастлив, профессор! Профессор?
Лизаша стояла с открывшимся ротиком:
— Вот он какой?
А «такой» повторил, пальцем тыкнув в Лизашу, а носом — в Мандро:
— Говорю вашей дочери, — нос свой на палец наставил и пальцу кивнул, — что — сосашей была; а потом уже кашку лизала.
И с грохотом маршировал вкруг Мандро: руки — за спину; нос — на Мандро; а Мандро из почтенья, сиреневый, сентиментальный — глядел по-совиному (томно и вишнево) — в светло-коричневой кафеолейной визитке и в вычищенных крембрюлейных штанах; галстук бледно-небесного цвета счернял ему волосы.
Точно окончил он курс костюмерии. Он показал на гостиную: — Милости просим!
И стан изогнул, точно кончил танцклассы. Прикосый профессор прошел перед ним пахорукой походкой: на две головы ниже ростом; но черепом — черепа в два; головою зашлепнулся в кресло, рукою схватившись за пепельницу черной яшмы (лидейского камня); Лизаша за ними прошла и уселася на канапе, укопавшись подушками, ножки свои под себя подкарачивши; пересыпала рукою горсть матовых камушков; и — наблюдала.
Профессор подбрасывал пепельницу, выжимая какую-то странную дичь из себя и смеясь: он вменял себе в долг каламбурить во время визитов; у «богушки» в хохоте дергались уши, а пальцы хватались за губы: всем прочим владел, а с ушами не справился:
— Ну, и какой же вы милый, — помазались пальцы, — шутник.
Жест невкусный!
Лизаша глядела вполне удивленными глазками, всунула в рот папиросочку, соображала: «старик вычисляет», «кончает работу», «теперь заработаем», вытянув шею, стрельнула дымочком; и слушала, что говорит «вычислявший» пузанчик:
— Не любо — не слушай, а врать — не мешай… Есть такая пословица, в корне взять: да-с!
Поднесла папироску к губам; закрыв глазки, пустила кудрявый дымочек и, бросивши ручки от ротика вверх, быстро стала вертеть папироской своей.
Фон-Мандро закурил, отвалясь, положа ногу на ногу, локоть руки уронивши на столик, а локоть другой уронивши на львиную лапочку кресельной ручки; сигарой чертил полуэллипсис в воздухе: дым от сигары, взвиваясь синявою лентой, петлился узорами, перерезая экран, на котором пласталася черная, золотокрылая птица.
Лизаша дивилася, выпучив глазки: бумажку, которую «богушка»… крик в телефонную трубку: Коробкин, Коробкин, Коробкин, Коробкин!
— Так вот он, профессор Коробкин, какой?
Митя вспомнился:
— И не такие бывают у нас.
«Не такие» же — «богушка»: «богушка» виделся ею строителем Сольнесом; так почему ж он — «Коробкин, Коробкин»; ведь с теми ж правами могли бы твердить: фон-Мандро, фон-Мандро, фон-Мандро; но… но… но: домножались какие-то темные слухи; быть может… и — тут разверзалась невнятница; видела — бездну.
Сидела — над бездной.
А «богушка», точно разыгрывая фарс в постановке К. С. Станиславского: «Скромный делец и великий ученый» (был в сущности фарс — интермедией к драме: «Удав перед птичкою»).
Костюмировщик!
Профессор, рукою кругля золоченые лапочки кресельных ручек, затылком прижался к сквозной позолоте раскрещенных кресельных крыл:
— Дело ясное, что устаешь от занятий, а хочется очень смеяться: смех — да-с — дело доброе; я вот в театр не хожу; ну и вот: сочиняю стишки — так, на разные случаи жизни; так, — вроде прутковских.
И вдруг оживился:
— Вот Аннушка, Анна Ивановна — ясное дело — прислугой служила у нас: из купчих разорившихся…
Очень забавно рукой подмахнул он; Лизаша, лисенком таясь и немного дичась, от души подхихикнула.
— Аннушка… Ну, так я ей… Он со взлаем прочел:
И у меня была когда-то ванна, —Сказала наша горничная Анна, —Но, отдаваясь року злому,Я ванну отдала городовому!.
Зачем он рассказывал это, придя к фон-Мандро в первый раз?
— Очень, знаете, скучно без смеха: комиссии, лекции — гм — заседанья: совета, правленья; и — да-с!
Эдуард Эдуардович только что вновь собрался закурить, но, услышав о тяжких трудах, из почтения вынул сигару из губ, не поджегши, хотя уже спичкой он чиркнул; когда ж разговор перешел на житейские темы, — в рот сунул сигару: и чиркнул, смеясь и трясясь животом; и Лизаше вдруг стало понятно, зачем порет дичь знаменитый профессор, а «богушка» пляшет пред ним простеца. Они оба следят друг за другом.
Действительно: старый профессор, бросая гротеск за гротеском, все будто Мандро надбуравливал глазками:
— Где-то его я уж видел: не то фармазон, а не то миро, дер, — чорт дери: да-с — есть сметка и нюх.
Все как будто хотел навести фон-Мандро на предмет для него интересный; Мандро же, почуявши что-то, — наддал простеца; дескать: это — напрасно; я — так себе: просто; стараясь избегнуть стаккато[73], он бархатным басом легато[74] наигрывал, заговоривши об экспорте масла сибирского в Англию:
— Мы бы… «Вагон-ледник» сделают быстро… Железнодорожные сети, пути сообщенья…
Взглянул гробовыми глазами, вторыми, — сквозь первые, глупо совиные; и, поперхнувшись дымком, клокотал горловым, изнурительным кашлем:
— Кха-кхо!
Отразилось в лице что-то горклое; и показалось, что в дряхлости он превратился в гориллу.
Профессор подумал:
«Да, да-с: человек с изворотливой совестью он».
И — испытывал страх; между нами сказать, — наводил уже справки о нем: вспоминалися толки о том, что Мандро позволяет себе слишком много с одной гимназисточкой, даже — причастен к содомовским грехам; разогнать подозренья — итоги бессонных ночей и, быть может, кошмаров — пришел он.
Они укрепились, когда за спиной у Мандро, из открытых дверей, сквозь диванную он заприметил кусок кабинета, — глубокого, синего, очень гнетущего тона, какой он уж видел; но — где? В подсознаньи, где желклые, желтые краски обыденной жизни съедалися пламенем?
И — пламенело пустое, кричавшее, красное кресло оттуда.
* * *Уж подали чай и ликер на золотенький столик с фестонами; чашечку тихо поставил лакей перед ним (на фарфо-оовой чашечке — розаны бледно-брусничного цвета); Мандро предлагал «пралинэ»[75]:
— Благодарствуйте!
— Нет? я — возьму: я — такой сластоежка!
Боднулся отчетливо вычерченными серебристыми прядями, точно рогами; профессор, при этом движеньи, которое вспомнил, схватяся за львиные лапочки кресла, почти привскочил, чтоб бежать: будто тут перед ним не Мандро, а горилла сидела.
Все — вспомнилось!
— Что с вами?
— Так-с — ничего-с!
* * *Вот что — вспомнилось: утро — холодное, первое после жаров (это было полгода назад); в желтом доме, напротив, в окне, вместо Грибикова, — черно-синие баки торчали такие вот точно!!
— Я думал, что вы…
— Мне — пора-с!
Тут профессор, вскочив с быстротой подозрительной, шаркнул, ткнув пальцы: Мандро тоже встал, изгибаясь затянутой позою, найденной в зеркале: и с перекошенной злою гримасой склонил седорогую голову, сжав крепко пальцы и склабясь над ними: как будто кусал эти пальцы; профессор же коротышем: не в ту дверь!
— Не сюда: вот — сюда!
Эдуард Эдуардович жест пригласительный вычертил длинной рукою (он был долгорукий); массивный, финифтевый перстень рубином стрельнул.
И втроем — побежали: втроем очутились — в передней, в коврах, заглушавших пришлепочки эхо к раздельным хлопочкам шагов; уж профессор просунулся в шубу; неясно он видел (очки запотели): лежит размехастая круглая шапка его.