Борис Голлер - Возвращение в Михайловское
Он вскочил в седло и помчался в Михайловское - под дождем.
Письмо от Вигеля распечатал уже дома.
Дорогой мой, незабвенный Александр Сергеич!
Ваш друг Липранди требует, чтобы я отписал к Вам - я имел неосторожность поообещать ему, буде я поделился с ним своими сомнениями или наблюдениями, - а он уперся: пиши да пиши! Человек, мол, должен знать, что случилось с ним. Подчиняюсь - не без сомнений. Мы живем в печальном мире и иногда лучше не знать. Но...
История, случившаяся с Вами, привела меня в отчаянное состояние, но и заставила много что обдумать. Вы знаете мою привязанность и преданность Вам, для Вас так же не секрет моя близость с графом В. Оттого Ваша с ним ссора была мне ножом по сердцу, мне была дорога Ваша молодая слава - и вместе я не мог спокойно глядеть, как одна из наших слав губит другую. Вы и он, он и Вы - вы были созданы споспешествовать один другому, а оказались по разные стороны на поле брани. Глупость? Случайность? Уезжая, разумеется, Вы изволили во всем винить его, понятно! Ваши вирши, пущенные Вами в свет, были прекрасны, но страшны своей несправедливостью. Потому что перед Вами был тоже несчастный, уверяю вас - несмотря на положение свое, - обманутый и страдающий человек.
А за Вашею ссорою - теперь мне точно известно - стоял некто, кого я до времени не хотел называть и которого всегда не переносил, а Вы как раз почему-то избрали его себе в друзья и чуть не путеводители. Умолкаю. Помните, я сказал Вам - если Вы африканец, как Отелло Шекспиров, - не страшит ли Вас подле присутствие Яго?.. Впрочем... Вы все сказали об нем в Вашем стихотворении "Демон" - так, кажется? Вы все изобразили в точности, как поэт, хоть в жизни были на редкость неосмотрительны.
Я недавно узнал правду, и моим первым побуждением был скрыть ее от мира, и от Вас в том числе. Но потом... Я подумал, извините, о Вашей молодости - и о том, что опыты, и даже отрицательные, скорей способны помочь нам избежать судеб, чем все счастливые эмоции, вместе взятые. Как старший - я обязан Вам помочь, так думалось мне. На эти размышления мои, конечно, наложились увещевания благородного Липранди.
Так слушайте, мой друг! Вы были обмануты... и, как говорят в простоте, подставлены злому случаю! Все, что дальше я скажу, разумеется, есть предмет величайшей тайны, и взываю к Вашей скромности, хотя и уверен, что есть все основания на нее рассчитывать.
Я не сужу чужих семей. Как не люблю, когда мне ставят в вину или в насмешку мои привязанности, о коих Вам известно. Когда судят семью - ту или иную, мужа илижену, - никто ведь не способен знать, каково этим людям друг с другом. Чего им не хватает? Что им мешает?
Ваш друг Раевский Александр взращен был в известной семье и с детства привык свободно пользоваться ее славой в этом мире - то бишь славой своего родителя. Но это вовсе не значит, что он сам способен быть славен. Это постепенно источило егозавистью - и стремлением вмешаться, где можно: принизить великое, испачкать чистое... В этом смысле - и Вы, и граф В. были равно его достойной мишенью...
К сожалению, легкомыслие некоторых особ противоположного полу помогало ему с успехом свершать задуманное.
Я недавно узнал, что же произошло. Внемлите с достоинством и твердостию! Существует уж не первый год связь - в прямом и низком смысле между графиней и ее кузеном, г-ном Раевским. Родство и особое отношение матери графини к своему племяннику помогали этой связи существовать довольно долго, у всех на виду, не вызывая никаких кривотолков. Графиня прекрасна и легкомысленна - может, добра, слишком добра... я ей не судья. Но когда эта связь оказалась под угрозой раскрытия... появились Вы. Вашему другу-демону ничего не стоило убедить графиню, что в ожерелье из ее поклонников Вы, как поэт, чье имя все больше на слуху в России, - алмаз, способный занять достойноеместо - может, незамещенное. Вы заняли его - и дальнейшее Вам известно лучше меня. Я не виню графиню - она слишком прекрасна, чуть избалована более, чем нужно, повторюсь, легкомысленна, но... Она согласилась, без сомнения, с Вашей ролью ширмы - до поры, покуда не пришел черед выставить Вас перед графом как козла отпущения или как предмет естественной ревности. Я знаю, что Вы любили ее иль любите. Сыщите в себе снисхождение, не вините ее! В сущности, несчастная женщина, ибо быть связанной с такой личностью, как г-н Раевский-сын... Не ведаю, чем Вам отплатили за это или чем Вас утешили (простите!) но теперь эта связь с г-ном Раевским развивается, сколько мне известно, свободно - и пока без помех, ей нет причин прерваться, - потому что главный виновник - Вы - впали в немилость, удалены и протчее.
Вспомните, что я Вам говорил - об Афродите-Пандемос, то есть Порочной, и Афродите-Урании, о связи духа! Об сем можно думать и так, и этак - и вовсе не думать, предоставляя все круговращению Небес - в пространстве, где все смертно, кроме них...
Извините меня, если положил в Вашу, возможно, не совсем окрепшую в опытах душу немножко зрелого дерьма... но уж такова моя доля в этом мире.
Страждущий о Вас и преданный Вам - боле, чем Вы думаете
Ф.Вигель[1].
[1] Письмо Ф.Ф. Вигеля не сохранилось.
Схолия
Пушкин, разумеется, не мог читать Флобера. Как, начиная "Онегина", не слышал еще о Стендале. Однако и без того в восемнадцатом веке - в начале девятнадцатого "наука страсти нежной" была преподана французской словесностью достаточно широко. Хотя в ней, как будто почти не возникала тема "жестокого воспитателя" - воспитания влиянием со стороны более опытного и мудрого. Гете попытался коснуться этого в "Фаусте"- первая часть - и, думается, потерпел поражение. Стендаль - может, оттого, что француз сказал по сему поводу весьма едко: "Подумать только! Призывать на помощь высшие силы... самого дьявола... и все для чего? Чтоб соблазнить модистку! То, что всем нам так легко давалось в двадцать лет - и безо всякой бесовщины!" Томас Манн называл "Фауста" национальной немецкой драмой, но имел в виду - лишь сам договор с дьяволом (который немцы в истории и вправду заключали не раз - впрочем, и другие народы). Но в итоге - в финале - у Гете "победитель не получает ничего". Фауст приступает к осушению болот. "Лишь тот достоин жизни и свободы - Кто каждый день за них идет на бой!" Прекрасно, но... Гора рождает мышь. И уж менее всего Мефистофель способен стать учителем в чувстве, он - проповедник безочарования. (У русских это словцо "безочарование" изобретет Жуковский, подхватит Гоголь, в его устах оно будет звучать уничижительно по отношению к оппонентам хотя меньше всех критикуемых им он сам был способен очаровываться.)
Все равно неслучайно на полях "Онегина" являются "Сцены из Фауста"...
Странно, ни одной секунды Александр не усомнился, что в письме все правда. (Во-первых, Вигель не стал бы лгать - паче про жену Воронцова. Он был злоязычен, но не лжив. Из педантства ли, из добродетели - кто знает?) А во-вторых... Было тут какое-то звено... которое он сам, Александр, прозревал... но слаб человек! Не мог себе признаться.
Он укрылся одеялом с головой и плакал под одеялом. То были первые слезы его взрослой жизни - может, вторые, не более... Никого не надо, ничего не надо. Слезы были - зрелость души. Он становился взрослым.
Натягивал одеяло на голову, но становилось жарко. Он был в бане калмыцкой. Кто-то входил - возникал из чада, из дыма и говорил:
- Вы - Пушкин? Я - Раевский, Александр...
Но если ты слепую дружбы власть
Употреблял на злобное гоненье...
Раевский, конечно, знал про Люстдорф. Как он спросил тогда? "Вы утешены?.." Александр слишком хорошо знал обоих - и его, и ее, знал въяве, чтоб воображение не раскрывало перед ним гибельных картин.
Но если сам презренной клеветы
Ты для него невидимым был эхом...
Одолжил. Словно в покрытие карточного долга. Дал на подержание... Впрочем, возможно, он слишком циничен, чтоб его занимало такое! Или слишком равнодушен. И вновь принимался плакать под одеялом.
Но если цепь ему накинул ты
И сонного врагу предал со смехом...
Нет. Он просто слишком плохо думает о мире! Беспощаден к себе, беспощаден к другим... Нет, себя-то он любил. К себе-то он как раз пощадлив.
А она? Что она? И что это было с ее стороны? Просто благодарность? Или все же... Хотелось еще раз увидеть ее. Но как ни тщился - не смог ничего различить в темноте. Тропинка счастья? Да, тропинка... Голос ее звучал - но ее не было. И плакал снова.
Тогда ступай, не трать пустых речей.
Ты осужден последним приговором!..
Утром он не поднялся к завтраку с Ариной. Стал записывать быстро, еще не зная: стихи это или просто воспоминание. И надписал сверху: "Коварность". Экипаж из Одессы застрял - так и не доехал до места.
Онегин наверняка убьет Ленского на дуэли. Они несовместимы!..
Он лежал так долго. Может, день, может, два...
Потом сел рывком - спустил ноги. Весь узкий такой, невысокий, а ноги длинные - почти мальчик.
- Арина, - крикнул он бодро, - Арина! Завтрак!
...Тогда, в ноябре, он писал брату Льву в Петербург: