Алешковский Петр - Рыба. История одной миграции.
2
Мне не привыкать жить в городе, но не зря, выходит, я боялась: Москва не Душанбе — здесь все по-другому. В Душанбе я сознательно пряталась от людей, мне они были не нужны, едва хватало времени на семью. Но там я знала не только соседей по подъезду — весь дом был как на ладони: Полионтовы, Бабичи, Хазины, Кримчеевы, Гафуровы, Ровинские, Асафовы, Взводовы, Кацы, Архангельские, Карины — больничные, милицейские, школьные, мясокомбинатовские. В Москве я поняла, что в Таджикистане меня окружала целая толпа людей, с которыми я варилась в большом душанбинском казане. Так готовится наш знаменитый плов. Мелкие и крупные его составляющие — каждой находилось свое место, будь то песчинка соли, крупица жгучего перца, сушеный помидор, ломтик желтой моркови, зернышко зеры, сушеная ягодка барбариса, отборный кусок бараньего мяса, срезанный с ляжки или лопатки, прозрачный шмат курдючного сала, сладкая и пузатая головка чеснока или промытые рисинки, крепкие, как дробины в патроне — основа пиршественного блюда, объединяющего за столом всех жителей нашего южного города. Без отборного риса плов ничто — все драгоценные ингредиенты лишь добавка к жареному мясу, блюду, лишенному высшего кулинарного смысла.
Совсем не так варится все московское, здешнему главному кушанью нет названия, здесь не базар правит кухней, а супермаркет или магазин. Одних хлебов столько, что не удержать в голове: ситный, ржаной, хала с маком, матнакаш, батон нарезной, батон столичный, обдирный, горчичный, французский багет, маца, круассаны, лаваш армянский листовой, лаваш грузинский лодочкой, мчады, узбекские и таджикские лепешки (конечно, не такие вкусные, как из тандыра в Пенджикенте), финские сухарики, диетические вафли и немецкий хлеб из отрубей, бородинский с тмином, хлеб тофу, венские булочки, рогалики, калачи. Пожалуй, единственный хлеб, что доступен и любим здесь всеми, хлеб жидкий — водка: к нему применимо ласкательное “водочка”, он сплачивает, веселит, лечит, сопровождает свадьбы и похороны, заполняет паузы жизни.
Столица тасует людей, как колоду карт, раскидывает — кого в Жулебино, кого в Митино, в Свиблово, в Строгино, кого в Капотню, кого на Варшавку, на улицу Красных Зорь, на Куусинена, на Нижний Журавлев переулок, на Болотниковскую, на Лизы Чайкиной, Кучерскую, академика Лифшица, на улицу Стандартную. Вновь прибывшие стремятся сбиться в свои колоды, занимают вымоленные, купленные, отбитые с боем, захваченные нахрапом места от двойки до туза в своей масти, но это мастей четыре, а колод — что звезд на небе. Исчезают одни, вспыхивают другие: любовь, смерть, предательство, закон, случай, везенье и лень — чьи-то невидимые пальцы без остановки месят карты, бросают, и они летят, как Млечный путь — вперед, в неведомое пространство, в котором каждому предстоит прожить свой отведенный отрезок времени. От постоянного перемещения людей в московском чреве вырабатывается безумная энергия — это она растапливает любой снег, выпадающий в столице, она создает микроклимат, от которого страдают все, — здесь зима не зима, лето не лето, и только весна и осень пока не выходят за границы нормы.
После куковкинской тишины Москва обрушилась на меня всем своим грохотом, но уже через неделю я начала привыкать, перестала пугаться машин и людей, поняла, что все окупается удобством, продуманностью, комфортом и изобилием. Жадная до впечатлений, я принялась рассматривать здешнюю жизнь, сразу в нее окунулась, но не сразу ее поняла.
Первые два дня прожила у Бжания. Мне выдали ключ, на всякий случай написали на бумажке адрес. Я пошла по улицам, заглядывала в магазины, они были полны еды и красивых товаров. Цены, отметила, в полтора раза выше, чем в Волочке. Зашла в метро, проехала три остановки, вернулась назад — такого количества людей я в жизни не видела. Без подсказки нашла дорогу домой. Приготовила хозяевам еду, прибралась в квартире, в общем, весьма чистой, постирала в стиральной машине белье и развесила его на балконе. Слава Богу, они приняли мою помощь естественно, понимая, что я стараюсь отплатить добром за добро.
В Москве я затерялась сразу, меня принимали за свою. Здесь до меня, кроме Бжания, никому не было дела, это-то как раз и устраивало. На третий день Виктор отвез меня на Беговую — в дом, где мне предстояло жить с парализованной бабушкой Лисичанской.
3
Виктор объяснил ситуацию: старая женщина, тяжелый инсульт, речь и движение практически отсутствуют. Сын — знаменитый пианист — постоянно живет в Италии, забрать мать к себе не может, да это и не имеет смысла — Марк Григорьевич считает, что мать должна умереть в своей квартире.
— Есть какие-то дальние родственники, но сын их до матери не допускает. Обычная история, тебе придется еще исполнять обязанности цепного пса.
Цепным псом я не стала, достаточно было один раз пожаловаться, чтобы двух старушек как ветром сдуло. Марк Григорьевич настрого запретил им посещать мать. Он, с виду весьма эксцентричный пятидесятилетний мужчина невысокого роста с кудрявой седой головой, в очках с большими диоптриями, в темном костюме и блестящих черных ботинках (хоть сейчас на сцену), принимал нас на кухне. Поил кофе, много говорил, но я заметила: кофе у него получился крепким и вкусным, истории не были скабрезными, кухня блестела, словно ее отдраили порошком. Он поймал мой взгляд:
— Тут до вас, Верочка, приходила женщина, убиралась неплохо, но я с ней не ужился. Представляете, какая-то чокнутая богомолка, давшая обет помогать увечным и немощным, но почему-то за деньги, замечу я вам, причем сумму оговорила, едва переступив порог. Глаза по сторонам стреляют, в косы вплетены ленточки с молитвами, что покойникам на лоб кладут. Убирается, под нос бормочет заупокойную. “Ты никак мать мою уже отпеваешь”? На колени бухнулась: “Прости, родимый, я на всякий случай”. “Отставить, — говорю, — кто же по живому читает, дурья башка?” Взглянула на меня первый раз уважительно, на время замолчала. И вдруг подходит и так с вызовом: “У вас дом освящен”? Я, признаюсь, даже опешил. Какой тут освящен — мать из поколения атеистов, да и при чем тут это — ее позвали убираться, а не свои порядки наводить. Словом, навела в квартире чистоту, и я ее отправил с богом, терпеть не могу кликуш.
Он был прирожденный говорун, не умел себя сдерживать, эмоции били через край.
Допили кофе, Марк Григорьевич вдруг как-то стих, сказал почти шепотом: “Идемте, полчаса назад она спала”.
Прошли в спальню. Бабушка лежала на спине: белое лицо, птичий носик, закрытые глаза, восковая рука поверх одеяла. Марк Григорьевич присел на табуретку, ласково погладил мать по голове.
— Мама, я привел к тебе Веру, знакомься.
В комнате стоял спертый воздух. Первым делом я раздвинула занавески, открыла окно. Прохладный сентябрьский ветер влетел в комнату, бабушка открыла глаза. Я подошла к ней, взяла ее руку, привычно принялась поглаживать пальцы — обычная рука тяжелобольной: холодная и анемичная, — я уже грела ее своими ладонями, разгоняла застоявшуюся кровь.
— Здравствуйте, бабушка, я — Вера.
— Вера-Вера. — Глаза растерянно заметались по сторонам, словно она изо всех сил старалась запомнить мое имя.
Книжные полки по стенам, рояль в соседней комнате, Марк Григорьевич, расчувствовавшийся, пустивший слезу, — от этой квартиры веяло теплом, и я, как собака, нашедшая хозяина, сразу поняла: здесь мое место.
— Виктор, она ее признала, даже назвала по имени, значит, возможно улучшение?
Витя тактично промолчал. Марк Григорьевич сразу осекся, перевел разговор в деловое русло: подтвердил условия проживания, договорились, что завтра откроем счет в соседнем банке, куда он станет переводить деньги.
— Ну что ж, завтра и переезжайте, можете к двум, мне с утра надо позаниматься. — И он почему-то густо покраснел.
На другой день я переехала. Марк Григорьевич вручил мне ключи и тут же убежал, ночевать пришел поздно, около полуночи. Мы с бабушкой читали, точнее, я читала ей вслух “Мертвые души”. Когда я начала чтение, морщины на ее лице пришли в движение, серьезно и задумчиво глядела она на мои пальцы, перелистывающие страницы, я почувствовала — бабуля меня слышит, чтение явно доставляло ей удовольствие. Настроение у нее в те первые дни было отличное — я перестелила ей белье, вымыла губкой, растерла тело махровым полотенцем. Бабушка пообедала протертой курицей с овощным пюре, выпила полстакана морковного сока и лежала на чистых простынях, сияя живыми глазами и слегка раздувая ноздри, как чистокровка, победившая на рысистых испытаниях.
— Она вас приняла, Верочка, вот те крест, приняла, — голосил на кухне Марк Григорьевич. — Прямо камень с души свалился, вы не представляете, как я ее люблю.
Мы пили чай, за окном шумела не желавшая засыпать улица, Марк Григорьевич снял пиджак, расстегнул рубашку на две пуговицы, пожаловался на тяготы жизни за рубежом: ко всему надо привыкать, все завоевывать заново. Я кивала головой, я его понимала, как никто, только он не понимал, что я его понимаю, это было даже смешно. В какой-то момент я прервала его длинную исповедальную речь, отлучилась на минутку взглянуть на бабушку — та, как послушная девочка, тихонько посапывала, руки лежали на груди, словно высеченные из камня. Когда я вернулась на кухню, Марк Григорьевич спал. В чашке дымился недопитый чай. Я разбудила его, отвела в комнату, он не извинялся, шел покорно, как бычок, плюхнулся на постель, пробормотал на прощанье: