Владимир Короленко - Повести и рассказы
– Сказывали вот тоже: солнце с другой стороны поднимется, земли будет трясение, люди не станут узнавать друг дружку… А там и миру скончание…
Она глядит то на меня, то на древнего старца, молчаливо стоящего рядом, опираясь на посох. Он смотрит из-под насупленных бровей глубоко сидящими угрюмыми глазами, и я сильно подозреваю, что это именно он почерпнул эти мрачные пророчества в какой-нибудь древней книге, в изъеденном молью кожаном переплете. Половина пророчества не оправдалась: солнце поднимается в обычном месте. Старец молчит, и по его лицу трудно разобрать, доволен ли он, как и прочие бесхитростные люди, или, быть может, он предпочел бы, чтобы солнце сошло с предначертанного пути и мир пошатнулся, лишь бы авторитет кожаного переплета остался незыблем. Все время он стоял молча и затем молча же удалился, не поделившись более ни с кем своею дряхлою думой.
– Полноте, – успокаиваю я напуганных до истерики женщин, – только и будет, что солнце затмится.
– А потом… Что же, опять покажется, или уж… вовсе?..
– Конечно, опять покажется.
– И я думаю так, что пустяки говорят все, – замечает другая, побойчее. – Планета, планета, а что ж такое? Все от Бога. Бог захочет – и без планеты погибнем, а не захочет – и с планетой живы останемся.
– Пожалуй, и пустое все, а страшно, – слезливо говорит опять первая. – Вот и солнышко в своем месте взошло, как и всегда, а все-таки же… Господи-и… Сердешное ты наше-ее… На зорьке на самой невесело подымалось, а теперь, гляди, играет, роди-и-и-мое…
Действительно, из-за тучи опять слабо, точно улыбка больного, брызнуло несколько золотых лучей, осветило какие-то туманные формы в облаках и погасло. Женщины умиленно смотрят туда, с выражением какой-то особенной жалости к солнцу, точно к близкому существу, которому грозит опасность. А невдалеке трубы и колеса стоят в ожидании, точно приготовления к опасной операции…
V
Я углубляюсь в улицы, соседние с площадью.
На перилах деревянного моста сидит бородатый и лохматый мещанин в красной рубахе, задумчивый и хладнокровный. Перед ним старец вроде того, которого я видел на берегу, с острыми глазами, сверкающими из-под совиных бровей какою-то своею, особенною, злобною думой. Он трясет бородой и говорит что-то сидящему на перилах великану, жестикулирует и волнуется… Так как в это утро сразу как будто разрушились все условные перегородки, отделяющие в обычное время знакомых от незнакомых, то я просто подхожу к беседующим, здороваюсь и перехожу к злобе дня.
– Скоро начнется…
– Начнется? – вспыхивает старик, точно его ужалило, и седая борода трясется сильнее. – Чему начинаться-то? Еще, может, ничего и не будет.
– Ну, уж будет-то – будет наверное.
– Та-ак!.. А дозвольте спросить, – говорит он уже с плохо сдерживаемым гневом, – нешто можно вам власть Господню узнать? Кому это Господь Батюшка откроет? Или уж так надо думать, что Господь с вами о Своем деле совет держал?..
– Велико дело Господне!.. – как-то «вообще», грудным басом, произносит великан, глядя в сторону. – Было, положим, в пятьдесят первом году. Я мальчишком был малыем, а помню. Так будто затемнало, даже петухи стали кричать, испужалась всякая тварь. Ну, только что действительно тогда никто вперед не упреждал. Оно и того… оно и опять отъявилось. А теперь, вишь ты… Конечно, что… затеи все.
– Д-да! – отчеканивает старец решительно и зло. – Власть Господнюю не узнать вам, это уж вы оставьте!.. Дуракам говорите, пожалуйста! «Затмение, планета!» Так вот по-вашему и будет…
Он смотрит на берег, где устроены балаганы, искоса и сердито. Однако, когда я направляюсь туда, оба они следуют за мною, хотя и небрежно, очевидно только со злою целью: посмотреть на глупых людей, которые верят пустякам… А может быть, при случае…
Впрочем, команда полицейских поднялась уже вся, человек десять. Они отряхнулись от сырости, откашливаются и оправляются, смыкаясь около батареи неведомых инструментов, покрытых холодною росой.
– Осади! Отдай назад! Осади! – произносят они дружно; голоса их, еще отсыревшие и несколько хриплые, звучат тем не менее очень внушительно.
VI
К балаганам подходят еще солдаты. Они уставляют ружья в козлы[130] и располагаются у входа за ограду. Другая полурота марширует с барабанным боем и останавливается на берегу.
– Солдаты пришли, – шепчут в толпе, которая теперь лепится по бокам холмика, заглядывая за ограду. Мальчишки шныряют в разных направлениях с беспечными, но заинтересованными лицами. Какой-то общительный немолодой господин раздает желающим стеклышки, смазанные желатином (увы! оказавшиеся негодными). В училище, служащем временным приютом для приезжих ученых, открывается окно верхнего этажа, и в нем появляется длинная трубка, нацелившаяся на небо… «Астроломы» проходят один за другим к балагану. Старик немец несет инструменты, с угрюмым и недовольным видом поглядывая на облака. Он ни разу не взглянул на толпу… Он приехал издалека нарочно для этого утра, и вот бестолковый русский туман грозит отнять у него ученую жатву. Профессор недовольно ворчит, пока его умные глаза пытливо пробегают по небу.
Впрочем, облака редеют, ветер все гонит их с севера: нижние слои по-прежнему почти неподвижно лежат на горизонте, но второй слой двигается теперь быстрее, расширяя все более и более просветы. Кое-где уже синеет лазурь. Клочки ночного тумана проносятся реже и видимо тают. Солнце ныряет, то появляясь в вышине, то прячась.
Трубы установлены, с балаганов сняты брезенты, ученые пробуют аппараты. Лица их проясняются вместе с небом. Холодная уверенность этих приготовлений, видимо, импонирует толпе.
– Гляди-ко, батюшки, сама вертится!.. – раздается вдруг удивленный голос.
Действительно, большая черная труба с часовым механизмом, пущенным в ход, начинает заметно поворачиваться на своих странных ногах, точно невиданное животное из металла, пробужденное от долгого сна. Ее останавливают после пробы, направляют на солнце и опять пускают в ход. Теперь она автоматически идет по кругу, тихо, внимательно, зорко следя за солнцем в его обычном мглистом пути. Клапаны сами открываются и закрываются, зияя матово-черными краями. Немец опять говорит что-то быстро, ворчливо и непонятно, будто читает лекцию или произносит заклинания.
Толпа удивленно стихает.
VII
Минутная тишина. Вдруг раздается звонкий удар маятника метронома[131], отбивающего секунды.
Часы бьют. Должно, шесть часов.
– Тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, – нет, не часы… Что такое?!
– Началось!.. – догадывается кто-то в толпе, видя, что астрономы припали к трубам.
– Вот те и началось, ничего нету, – небрежно и уверенно произносит вдруг в задних рядах голос старого скептика, которого я видел на мосту.
Я вынимаю свое стекло с самодельною ручкой. Оно производит некоторую ироническую сенсацию, так как бумагу, которой оно обклеено, я прилепил к ручке сургучом.
– Вот так машина! – говорит кто-то из моих соседей. – За семью печатями…
Я оглядываю свой инструмент. Действительно, печатей оказывается ровно семь – цифра в некотором роде мистическая. Однако некогда заниматься каббалистическими[132] соображениями, тем более что моя «машина» служит отлично. Среди быстро пробегающих озаренных облаков я вижу ясно очерченный солнечный круг. С правой стороны, сверху, он будто обрезан чуть заметно.
Минута молчания.
– Ущербилось! – внятно раздается голос из толпы.
– Не толкуй пустого! – резко обрывает старец. Я нарочно подхожу к нему и предлагаю посмотреть в мое стекло. Он отворачивается с отвращением.
– Стар я, стар в ваши стекла глядеть. Я его, родимое, и так вижу, и глазами. Вон оно в своем виде.
Но вдруг по лицу его пробегает точно судорога, не то испуг, не то глубокое огорчение.
– Господи Иисусе Христе, Царица Небесная… Солнце тонет на минуту в широком мглистом пятне и показывается из облака уже значительно ущербленным. Теперь уже это видно простым глазом, чему помогает тонкий пар, который все еще курится в воздухе, смягчая ослепительный блеск.
Тишина. Кое-где слышно неровное, тяжелое дыхание, на фоне напряженного молчания метроном отбивает секунды металлическим звоном, да немец продолжает говорить что-то непонятное, и его голос звучит как-то чуждо и странно. Я оглядываюсь. Старый скептик шагает прочь быстрыми шагами с низко опущенною головой.
VIII
Проходит полчаса. День сияет почти все так же, облака закрывают и открывают солнце, теперь плывущее в вышине в виде серпа. Какой-то мужичок «из Пучежа»[133] въезжает на площадь, торопливо поворачивает к забору и начинает выпрягать лошадь, как будто его внезапно застигла ночь и он собрался на ночлег. Подвязав лошадь к возу, он растерянно смотрит на холм с инструментами, на толпу людей с побледневшими лицами, потом находит глазами церковь и начинает креститься механически, сохраняя в лице все то же испуганно-вопросительное выражение.