Владимир Короленко - Повести и рассказы
– Дозвольте спросить, – обратился один из стражей к кучке молодых господ, проходивших впереди меня, – нешто, к примеру, в других городах этой планиды не будет? На нас одних Господь посылает?
Господа засмеялись и пошли дальше. Сторож постоял, посмотрел нам вслед долго, внимательно, раздумчиво и вдруг застучал трещоткой. Ему отозвались другие, потом залаяли собаки. «Начальство дозволяет, не пустить этих полуношников нельзя, а все-таки… поберегайся!» – вероятно, это именно хотел сказать юрьевчанин своею трещоткой, со времен Алексея Михайловича[127], а может быть, еще и ранее предупреждавшею чутко спящий городок о лихой невзгоде, частенько-таки налетавшей по ночам с матушки Волги.
И городок просыпается. Я нарочно свернул в переулок, чтобы пройти по окраине. Кое-где в лачугах у подножия горы виднелись огоньки. В одном месте слабо сияла лампадка и какая-то фигура то припадала к полу, то опять подымалась, очевидно встречая день знамения Господня молитвой. В двух-трех печах виднелось уже пламя.
Вот скрипнула одна калитка; из нее вышел древний старик с большою седой бородой, прислушался к благовесту, посмотрел на меня, когда я проходил мимо, суровым, внимательным взглядом и, повернувшись лицом к востоку, где еще не всходило солнце, стал усердно креститься.
Открылась еще калитка. Маленькая старушка торопливо выбежала из нее, шарахнулась от меня в сторону и скрылась под темною линией забора.
– А, Семеныч! Ты, что ли, это? – вскоре услышал я ее придавленный голос. – Правда ли, нынче будто к ранней обедне[128] пораньше ударят? Сказывали, до этого чтоб отслужить… Батюшки светы! Глянь-ко, Семеныч, это кто по горе в экую рань ходит?
Часть пароходной публики, вероятно, от скуки взобралась на гору. Фигуры рисуются на светлеющем небе резко и странно. Одна, вероятно стоящая много ближе других на каком-нибудь выступе, кажется неестественно громадною. Все это в ранний час этого утра, перед затмением, над испуганным городом производит какое-то резкое, волшебное, небывалое впечатление…
– Носит их, супостатов! – угрюмо ворчит старик. – Приезжие, надо быть…
– И то, сказывали вчерась: на четырех пароходах иностранные народы приедут. К чему это, родимый, как понимать?
– Власть Господня, – угрюмо говорит Семеныч и, не простившись, уходит к себе.
Старуха остается одна на пустой улице.
– Господи-и-и, Батюшко! – слышу я жалостный, испуганный старческий голос, и торопливые шаги стихают где-то в тени по направлению к церкви.
Мне становится искренно жаль и эту старушку, и Семеныча, и весь этот напуганный люд. Шутка ли, ждать через час кончину мира! Сколько призрачных страхов носится еще в этих сумеречных туманах, так густо нависших над нашею святою Русью!..
В окне хибарки, только что оставленной старушкой, мерцал огонек зажженной ею лампадки, и петух хрипло в первый раз прокричал свое кукареку, чуть слышно из-за стенки.
На святой Руси петухи кричат.Скоро будет день на святой Руси… —
неизвестно откуда всплыло в моей памяти прелестное двустишие давно забытого стихотворения, от которого так и дышит утром и рассветом… «Ох, скоро ль будет день на святой Руси, – подумал я невольно, – тот день, когда рассеются призраки, недоверие, вражда и взаимные недоразумения между теми, кто смотрит в трубы и исследует небо, и теми, кто только припадает к земле, а в исследовании видит оскорбление грозного Бога?»
III
А вот и укрепленный лагерь «остроумов».
На небольшом возвышении у берега Волги, по соседству с заводом, которого высокая труба казалась нам ранее башней, на скорую руку построены небольшие балаганчики, обнесенные низкою дощатою оградой. В ограде, на выровненной и утрамбованной площадке стоит медная труба на штативе, вероятно секстант[129], установленный по меридиану. Из-под навеса нацелились в небо телескопы разного вида и разных размеров. Все это еще закрыто кожаными чехлами и имеет вид артиллерии в утро перед боем. А вот и войско. Укрывшись шинелями, спят несколько городовых и крестьян-караульных, «согнанных» из деревень. Какой-то бородатый высокий мужик важно расхаживает по площадке. Это – главный караульщик, приставленный от завода, тот самый Гришка, который за двадцать пять рублей согласился снять с себя не только крест, но и пояс, и таким образом приобщился к тайнам «остроумов». В настоящую минуту, когда я подхожу к этому месту, он активно проявляет свою роль. Какой-то предприимчивый парень, прикинувшись спавшим за оградой, подполз к самой большой трубе, и Гришка поймал его под нею. Хотел ли он взглянуть в закрытую чехлом трубу, чтобы подглядеть какую-нибудь неведомую тайну, или у него были другие, менее безобидные намерения, но только Гришка горячился и покушался схватить его за ухо.
– Дяденька, да ведь я ничего.
– То-то ничего! Вот экой же дуролом намедни все трубы свертел, полдня после наставляли… Нешто можно касаться? Она, труба-те, не зря ставится.
Гришка, видимо, апеллирует к публике, сомкнувшейся около ограды и, быть может, простоявшей здесь с самого вечера. Но публика не на его стороне.
– Где уж зря! – вздыхает кто-то.
– Не надо бы и ставить-то…
– Жили, слава Те Господи, без труб. Живы были. Какой-то серый старичишко выделяется из проходившей на фабрику кучки рабочих и подходит к самой ограде.
– Здравствуй, Гриш!
– Здравствуй.
– Караулишь?
– Караулю.
– Та-а-ак.
– Мне что-ка не караулить, – вдруг обижается Гриша, – ежели я хозяином приставлен.
– Нешто это дело хозяйско?
– Меня ежели приставили, я должен сполнять…
– Двадцать пять рублев, сказывают, дали… Не дешевенько ли, смотри! Охо-хо-хо-о…
– Ну, хоть поменьше дадут, и на этом спасибо. Да ты што?.. Что тебе? Небось самого к бочке приставили, два года караулил.
– Бочка… Вишь, к чему приравнял, – подхватывает кто-то в публике.
– Бочка много проще. Бочка, брат, дело руськое, – язвит старик. – А это, вишь ты, штука мудреная, к бочке ее не приравняешь. Охо-хо-хо-о.
Разговор становится более общим и более оживленным. Замечания вылетают из толпы, точно осы, все чаще, короче, язвительнее и крепче, приобретая постепенно такую выразительность, что это привлекает бдительное внимание двух полицейских.
– Осади, осади, отдай назад! – вмешиваются они, принимая, по долгу службы, сторону Гриши, и стеной оттесняют зевак.
Толпа «отдает назад» и останавливается как-то пассивно в том месте, где ее оставляют полицейские. Ее настроение неопределенно. Фабричный – человек тертый. Он сомневается, недоумевает, отчасти опасается, но свои опасения выражает только колкою насмешкой; ребятам и подросткам просто любопытно, а может быть, они уже кое-что слышали в школе. Настоящий же страх и прямое нерасположение к «ученым» и «иностранным народам» заключились в стенах этих избушек, по окраинам, где робко мерцают всю ночь лампадки…
Говорили, что накануне собирались было кое-кто разметать инструменты и прогнать «остроумов», почему начальство и приняло свои меры.
IV
Светает все более. На востоке стоят почти неподвижно густые дальние облака, залегшие над горизонтом. Повыше плывут темные, но уже не такие тяжелые тучи, а под ними, клубясь и быстро скользя по направлению к югу, несутся невысоко над землей отдельные клочки утреннего тумана. Эти три слоя облаков то сгущаются, заволакивая небо, то разрежаются, обещая кое-где просветы.
Вот образовалась яркая щель, точно в стене темного сарая на рассвете; несколько лучей столбами прорвались в нее, передвинулись радиусами и потухли. Но свет от них остался. Река еще более побелела, противоположный берег приблизился, и огонь пожара, лениво догоравшего на той стороне Волги, стал меркнуть: очевидно, за дальнею тучей всходило солнце.
Я пошел вдоль волжского берега.
Небольшие домишки, огороды, переулки, кончавшиеся на береговых песках, – все это выступает яснее в белесой утренней мгле. И всюду заметно робкое движение, чувствуется тревожная ночь, проведенная без сна. То скрипнет дверь, то тихо отворится калитка, то сгорбленная фигура плетется от дома к дому по огородам. В одном месте, на углу, прижавшись к забору, стоят две женщины. Одна смотрит на восток слезящимися глазами и что-то тихо причитает. Дряхлый старик, опираясь на палку, ковыляет из переулка и молча присоединяется к этой группе. Все взгляды обращены туда, где за меланхолическою тучей предполагается солнце.
– Ну, что, тетушка, – обращаюсь я к плачущей, – затмения ждете?
– Ох, не говори, родимый!.. Что и будет! Напуганы мы, милый, то есть до того напуганы… Ноченьку всеё не спали.
– Чем же напуганы?
– Да все планидой этой.
Она поворачивает ко мне лицо, разбухшее от бессонницы и искаженное страхом. Воспаленные глаза смотрят с оттенком какой-то надежды на чужого человека, спокойно относящегося к грозному явлению.