Негатив. Портрет художника в траурной рамке - Лев Михайлович Тимофеев
Никому не говоря ни слова (женщины вообще умеют конспирировать лучше мужиков), Лерка взяла на себя организацию издания и великолепно справилась. За рулем своей голубенькой «копейки» (помятый задний бампер и проржавевшее правое крыло) она носилась по Москве, мелкими партиями (чтобы не вызвать подозрения) покупала в разных писчебумажных магазинах папиросную бумагу (обязательно рижского производства), копирку (непременно чехословацкую), ленту для пишущих машинок. Рискуя, организовала на даче у матери раскладку и брошюровку готовых номеров — и возила туда навсегда влюбленного в нее тогда еще юного Костю Крутобокова, чтобы помогал в этой нудной, муторной работе… И наконец, в какой-то день привезла на Ленинский, где собрались остатки редколлегии, сразу два готовых номера — седьмой и восьмой.
«Вы, Лера, — Закутаров в юбке», — сказал Эльве, листая, впрочем без особой радости, каким-то чудом явившиеся журналы. После ареста Закутарова (а до него были арестованы Бегемотик Струнский и еще один соредактор «Мостов», Кузьма Крутобоков-старший, и на допросы таскали машинисток, хозяев квартир, где печатался журнал, и других технических участников «предприятия») Эльве считал, что издание надо прекратить: дело становилось крайне опасным. Лерину безрассудную смелость он не одобрял. Тем не менее сравнение с Закутаровым в его устах всегда звучало как похвала, и Лерка покраснела от удовольствия и в смущении пробормотала, что, мол, всё наоборот: Закутаров всего только Клавир в брюках — одна из разновидностей Клавиров.
Рабинович во время очередного посещения Лефортова написал: «Л.К. — О.К!» — и Закутаров понял, что Лерка выпустила-таки и седьмой, и восьмой номера. «Поцелуй ее, — сказал он вслух. — Скажи, что я ее нежно люблю». Рабинович разорвал листок на мелкие кусочки, обрывки спрятал в карман и скептически покачал головой: за три года знакомства он слишком узнал своего любвеобильного клиента…
Но Закутаров действительно любил двоюродную сестру, «милую кузину», как заставляли его обращаться к ней в детстве: «Пожелай милой кузине доброй ночи и отправляйся спать». Можно сказать, что их роман и начался еще тогда, в раннем детстве, когда он приезжал гостить к отцу. Девочка Лера жила с родителями где-то на стороне, в коммунальной квартире, и по пятницам ее привозили в «Гнездо» мыться в ванной, а в каникулы — заодно и поиграть с приехавшим из провинции маленьким братиком. Из этих игр Закутаров хорошо запомнил только, что ему, мальчику семи или восьми лет, было необъяснимо сладко лежать сверху на девочке, — и это положение детских тел вроде как невзначай, но часто случалось во время их возни на ковре. В какой комнате необъятного «Гнезда Клавиров» был расстелен тот ковер, вспомнить невозможно, — кажется, все в том же кабинете; теперь Закутаров нашел его уже свернутым, стоящим громадной серой колонной в темном углу коридора… Впрочем, может, не так уж и невзначай мальчик оказывался сверху: взрослая Лерка, вспомнив как-то их детские игры, сказала, что уже и тогда она сама стремилась оказаться под ним и просто-таки цепенела от удовольствия, когда удавалось.
А — лет в тринадцать как-то вечером она проскользнула в дверь кабинета, где на диване было постелено Закутарову, и он уже лег, и свет был погашен. Мальчик не спал: было жарко, душно (на улице оттепель, а батареи раскалены, и портьеры задернуты). Он лежал в одних трусиках, откинув одеяло. «Ты не спишь?» — шепотом спросила она и быстро села на край дивана, и наклонилась к нему, и совсем близко, как для поцелуя, приблизила лицо. «Нет», — едва слышно прошептал он, задыхаясь от ее близости, от ее сладкого дыхания на своих губах и, наконец, от прикосновения ее маленькой, но уже вполне оформившейся груди, обнажившейся в распахнувшемся халатике и чуть влажной после душа. Он замер, не зная, не понимая, как должен себя вести, и в то же время чувствовал, что происходит что-то запретное, может быть, даже наказуемое… Но все равно, все равно… И когда она чуть отстранилась, словно собираясь уйти, он, отчаянно осмелев, приложил ладонь к ее маленькой груди, и так, замерев оба, в полумраке, освещенном только узкой полоской света из приоткрывшейся двери, они просидели еще минуту или две, пока откуда-то из глубины квартиры не раздался скрипучий голос Эльзы: «Лерочка, где ты? Иди пить чай». «Ну и нахал же ты», — шепнула Лерка маленькому Закутарову и быстро встала и, запахнув халатик, вышла в коридор, плотно прикрыв за собой дверь.
После этого умопомрачительного свидания у них появилась общая тайна, и они, если рядом не было взрослых, стали разговаривать друг с другом только шепотом. И в последующие приезды Закутаров, если они оказывались одни в каком-нибудь углу квартиры, немедленно прижимался к ней сзади и, проводя руки ей под мышки, мял ее раз от раза взрослеющие груди. («Ну и нахал же ты», — всякий раз шептала она, раскрасневшись и совсем не сразу стремясь освободиться от его объятий, — но все-таки в конце концов мягко, как-то нехотя высвобождаясь.)
Эта детская игра окончилась сама собой: почему-то они не виделись целый год или даже полтора, а когда встретились, он почувствовал, что стесняется подойти к ней. Да и она смотрела на него как на пустое место. Ей тогда исполнилось шестнадцать, она оканчивала свою музыкальную школу, готовилась поступать в музучилище, и у нее, видимо, были взрослые друзья…
Теперь, уже совсем взрослым, им, как и в далеком детстве, постоянно приходилось разговаривать шепотом, — и когда в течение нескольких месяцев они регулярно прокрадывались к нему в кабинет мимо Эльзиной двери, за которой и в полночь с пулеметной скоростью стучала пишущая машинка, и после, когда он, убегая от преследования гэбешников, неудачно спрыгнул с крыши какого-то гаража, сломал ногу и отлеживался в ее однокомнатной квартире на Юго-Западе, а гэбуха разыскивала его по всей Москве, — впрочем, тогда они вообще полтора месяца объяснялись, кажется, только записочками, боясь, что квартира прослушивается.
Ее шепот всегда казался ему как-то особенно мелодичен… Но даже когда и не было необходимости шептать, она всегда говорила тихо, вполголоса. («Лерка Клавир не говорит, а тихо журчит», — с ревнивой иронией заметила как-то Дашуля.) И когда во время суда над Закутаровым (Лера была вызвана свидетелем), после того, как он в своем последнем слове признал вину: мол, да, клеветал на советский