Андрей Левкин - Двойники (рассказы и повести)
Общее правило насчет эвфемизмов: правильный эвфемизм заведомо должен в своем самостоятельном, вне служебного, подставного существования - должен не обладать голосовыми связками, чтобы исключить возможность разговора с человеком, его использующим. Он, кроме того, не должен иметь глаз, дабы исключить иллюзию взгляда на этого неумного человека; должен, разумеется, быть без конечностей, чтобы не возникало историй с руками, пишущими на стенах горящие слова; у него не должно быть лица, чтобы это лицо не принимало то или иное выражение. Он, то есть, должен обладать ничем, но быть: иначе он не будет эвфемизмом. Он, иначе, должен быть Луной.
Общее правило насчет лунных звуков: содержание в них звука должно быть меньше содержания в них тишины, звуки, издаваемые соответствующими аппаратами живых существ, исключаются из-за свойственной тем непрерывности. Никаких там а-а-а, ы-ы-ы, о-о-о, да и а-о-и, е-у-ю и пр., что, однако, не распространяется на звуки, издаваемые растениями и некоторыми видами механизмов.
В следующий раз человек прочел в книге про то, что короли боятся Луны: это было связано с тем, что есть ягоды дневные и ночные - в зависимости, кажется, от их цвета. Так, к ночным относится малина обоих цветов, ежевика и несъедобная омела со звуком между пальцами "пхо". Короли боятся ягод такого сорта, вот что, и еще они боятся дворов своих замков, по ночам покрытых Луной: на таких дворах лужи крови густеют мягко и гибко, и, зарезав человека, через четверть часа его кровью можно обернуться как мантией.
Надо вести себя тихо, спокойно, расслабиться, сколько возможно, помнить, что Луна - это тело, белое и небесное; думать о каком-либо хорошем запахе, ночной фиалки например. И тогда ночные страхи, они от запаха побегут - дребезжа как ландрин-монпансье в жестянке - разворачиваясь в цепь к горизонту, разворачиваясь - глядя отсюда - веером.
Лунатики хотят Луну, фавориты любят Луну, короли боятся Луны, ночные цветы резче пахнут при Луне, люди боятся ночью, потому что они слабы, одиноки и смертны, собаки воют на Луну, кошки живут с ней в согласии, а людям кажется, что всегда что-то приходит незаметно ночью, и кажется, что это происходит именно ночью, когда приходит некто, кто это делает, хотя достаточно не спать только ночь, чтобы понять, что это не так. Только люди Луны не боятся ночью, за это им плохо днем, но, поскольку их немного, жизнь продолжает идти своим чередом, и остальные боятся Луны, и придумано это нелепо.
Ночью придет малиновый цвет - как с ним заговорить? Ночью прилетит громадная бабочка - как ее удержать? Ночью возникнет протяжный запах -как понять, что его нет? Ночью придет белый кот - чем его накормить, если нечем? Окружить себя, что ли, вещами красивыми и бесполезными наяву, прозрачными, хрупкими или белыми, плавными и немного оплавленными книзу: тогда будет пусто и тихо, и белесый свет ляжет на стены ровно и тихо, будто сам по себе.
А человек, захотевший объесться Луной, не пресытится ею: так и будет стоять, запрокинув голову. Впрочем, какое еще счастье бывает?
А если ночью придет малиновый цвет - есть ли, кто сможет с ним говорить? существуют ли такие люди? такие люди существуют или нет? такие люди существуют, не так ли? какие такие люди существуют? люди ли те, кто существуют такие? Да они существуют, но важно другое.
ЛЮДИ: НАРКОТИКИ И ОТРАВЛЯЮЩИЕ ВЕЩЕСТВА
Даже как живые капсулы, стеклянные пробирки, ампулы, длинные, вытянутые, с безымянный палец длиной, запаянный сверху каплей тусклого стекла; как пробирки, в которые они налиты, затянуты - и не откупорив, и не присматриваясь к ним, видишь - не попробовав даже их спертый в стекле запах; разных цветов и вяжущих свойств.
Цвета чайной розы, шартреза, цвета нагло-изумрудной и на свету светящейся жидкости; пульсирующие вишневым, малиновым и синим сиропом под чужим лучиком в замочную скважину, в темную комнату из общего коридора случайный волглый цвет или тусклая полутень на досках, и - уже знаешь, что в стекле: отрава или вишневый сироп, лимонный сок, зачем-то застекленные.
Потому что знаешь: когда они не отрава, то они не треснут наружу, едва отобьют стеклянный кончик, это отрава ждет лишь хруста и хлопнет наружу газовым хвостом - шурша, разъедая прямой воздух химической сиренью, древесно-стружечной черемухой, пластмассовым миндалем, механическим черносливом и двадцать шестым изюмом.
А хорошее съежилось на дне, его не достать, даже наклонив, только высосав, режа краями стекла губы, желудок и легкие.
То же и люди: увы.
От ОВ пахнет здоровой дрянью, которая выделяется не только п'отом тоже у них специальным, профессиональным, как запах госпиталей, - дрянь необходима им как дыхание, получающееся между мышцами и сухожилиями. Кажется, у них всюду клешни - не для щипков или войны, а для устойчивости: держись, как рукой, ими за поручень, поручни, приделанные им над головами.
Они, конечно, лохи, тихо безумны, они вещества - сказал бы Леша, сошедшие с резьбы, им противно быть собой и надо проникнуть в другого, в его вакуоли и умирать с ним, отчего - дергаясь совместной болью - покажется, что началась жизнь. Не будем о них.
Когда проснется умный алкоголик, пьянчужка или умелый в похмелье партикулярный человек, он вспомнит утром, что было вчера, что вчера принял, измерит недра своей души неким лотом, определит направление ветра там личным ветрометром, оглядит облака, осмотрит влажность, температуру, время года и уж потом - узнав, как надо сегодня, - ощупает карманы. Опытные гулеваны понимают в нюансах; когда вы по случаю окажетесь с ними во временном родстве, то обнаружите братство и нежность возле ранних распивочных, где, чего не бывает, у вас ничего даже не станут клянчить, ножей по утрам не будет, острая дозировка, - и утро начнет ласково балансировать в небе, как на острие иглы; они, то есть, всякое утро сообща ставят этот шар на острие, навинчивают на винт, а то как бы остальные знали, как принято жить, когда бы небо скользило под ногами?
Мы выйдем куда хотим, мы увидим многих, их не заметив, и тогда они нам не нужны, но и то: наркотики без людей могут: в упаковках - сухие, плоские или в каплях - и думают о своем, а уж это мы их ищем.
Тягучесть, длина чувства тянется далеко за него, наркотик, сквозь него, как гвозди, прошившие с пятидюймовым запасом фанеру: далее пустота, там никого и ничего, кроме тебя, будто ты себе все выдумал, но не выдумал ведь, и гвозди эти не были у тебя в кармане до востребования, а отросли, просунулись враз, и где этому расширению чувств сидеть в щепоти, в капле, в двух кубиках, в человеке.
Вы их ненавидите: они холодны, им до вас дела нет, они не помнят о вас без вас, вы без них никуда, а у них свои дела, раз уж они люди, каких, хоть это хорошо, мало; и они уходят по своим делам по утрам, как бы ночью вы ни уговаривали не уходить никуда, а они соглашались, зная, что к утру вы отстегнетесь, что и произошло.
Конечно, они могут об этом не думать, а живут частной жизнью конопли и мака - она к нам отношения не имеет, а для них - основная, как мак для цветков на день, для булочек с глазурью, пчел и шмелей; ужасно, как синяя лампа.
Все заведено именно так, как заводится с утра неизвестными алкоголиками в маленьких распивочных: не по злобе, но чтобы им выжить самим, - пусть крутится этот шарик с латунными, с красными глазами, качалками внутри; пусть он себе едет куда-то по кругу.
Все устроено как есть: в сырых подъездах гнусавят продольные белые лампы, там пахнет теплыми мертвецами крыс, на двери много звонков без имен к ним.
Главное, такие люди какие угодно: несуразные, сумасбродные, нелепые, некрасивые, неумные даже, злые, лихие и унылые, на вас глядят так и этак, вы их ненавидите по утрам, с изнанки дверей звонков не бывает.
Можно рассмотреть себя бритвой, чтобы найти, где в тебе это то, что заставляет дергаться маленькими толчками, всасывая сначала, что ли, пробуя по капле, не понимая, что давно уже не оторваться, уютное странно, как меховой запах кота или нафталина из дыр ломбарда в июле.
Организм не сопротивляется, вовсе не сопротивляется, лишь делает вид, но, возможно, искренне, что это ему не надо. Ничего не поделать, как с болезнью, названной по-латыни.
Там, что ли, острый шпенек, на нем крутится длинное, настраиваясь на страсть, и тащит потом туда, плюя на все, что уместно для быстрой езды всерьез.
Они тоже знают, обучены своей власти, которая - распахнув тело бритвой - находится нигде, им ее тоже не обнаружить: нет такого, одни какие-то женские органы.
Я бы хотел понять, как они живут, когда идут по тротуару или сидят на стуле, спят, дергая рукой, положенной под голову. Тело что тело, со всеми его трубками, полыми или твердыми; память что память, со всем ее кино, висящим над телом, как хоругвь; комната что комната, с ее серой стеной за окном, низким воздухом и буро-зеленой Нарвской заставой с воротами, слоновьими - они такими кажутся, когда возвращаешься домой.