Вацлав Михальский - Для радости нужны двое
Х
Хотя за столом и царила видимость веселья, но для Марии все было пусто, вымученно, заданно. И только когда она проводила гостей (всех до единого, хотя мсье Пиккар, видимо, рассчитывал остаться) и легла спать одна на огромной кровати в огромном доме, только тогда пелена принужденности как бы спала с ее души, и она почувствовала полное одиночество свое в этом мире.
За высоким венецианским окном бушевал ливень. Раскаты грома и дальние всполохи молний вместе с овладевшей Марией бессонницей делали все вокруг не вполне реальным, выморочным… Она остро чувствовала, что сейчас для нее есть только одна "неприкосновенная подлинность": "Наш дом на чужбине случайной, где мирен изгнанника сон, как ветром, как морем, как тайной, Россией всегда окружен".
А что она помнит о России? Только самое чистое, светлое…
…Севастополь — такой белый и синий. Торжественный, как Андреевский флаг. Оттого что в Севастополе всегда был русский флот и летом жарко, по городу прогуливалось много молодежи в белом.
Белые шляпки и белые кисейные платья на барышнях, кипенно-белые кители на офицерах, приветливое сияние глаз на молодых, чистых лицах. Даже серые груботканные матросские робы отдавали стерильной белесостью. А раскаленные на солнце, изъеденные волнами прибрежные камни как бы светились на фоне синего моря белыми пятнами. И еще белые глицинии… Уйма белых глициний, и кое-где — фиолетовые. Какая прелесть была во всем, какой порядок! Не дисциплина, не принуждение, не страх, а порядок… Божественный порядок во всем. И в житейских мелочах, и в общем движении жизни, и в движениях души…
На кораблях Императорского черноморского флота каждые полчаса сухим и чистым звуком били склянки, по вечерам играл на набережной духовой оркестр, особенно часто — модные в те дни "Амурские волны". И сердце сжималось от гордости: где Севастополь, а где Амур. Боже мой! И все — Россия!..
Голова у Марии была ясная, и казалось, что внутренним взором она может видеть сейчас далеко-далеко… Она закрыла глаза и увидела маму, а рядом с ней взрослую девушку, конечно, Сашу. Мария видела, что они сидят на табуретках в какой-то странной комнате с окном в потолке и почему-то разговаривают между собой на украинском языке. Мария не могла разобрать, о чем они говорят, до нее долетали только обрывки фраз мамы, ее голос, который она никогда не спутала бы ни с каким другим: "Змыри хордыню, доню, змыри!" — "Да хай будуть, мабуть, нада" — "У школе був чоловик, записывав на медичек. Я казала — пыши Галушко".
"О, Боже, опять этот Галушко! Почему? Какая странность… За этим явно стоит что-то из ряда вон выходящее, какая-то тайна…"
Синяя молния полыхнула у самого окна, и гром прогремел так сильно и так близко, что зазвенели стекла. Хорошо, что не повылетали. В наступившей тишине Мария услышала, как скулит Фунтик. Она поднялась с постели и прошла вниз. Щенок вылез из коробки и пытался вскарабкаться на лестничную ступеньку, поближе к своей хозяйке.
— Ты моя лапонька, — умилилась Мария, — страшно тебе, маленькому! — Она подняла его на руки, прижала к груди и понесла в спальню. Щенок так дрожал, что Мария взяла его в постель. — Не бойся, маленький, теперь мы вместе, ничего не бойся! — прошептала Мария.
Фунтик поверил и скоро заснул на плече хозяйки. Рядом с теплым живым комочком и ей стало не так мрачно. Ливень затихал, и незаметно для себя она уснула.
XI
"Летели дни, кружась пчелиным роем… летели дни, кружась… летели дни…", — назойливо мелькала в памяти строка из Александра Блока. Действительно, летели дни… Казалось, вчера был февраль и праздновали новоселье, а сегодня июнь, и скоро можно будет ехать в пустыню навещать Улю.
В тот памятный день Мария осталась дома, чтобы просмотреть финансовые документы за полугодие, подчистить огрехи, выстроить отчетность так, чтобы комар носа не подточил. Подобные работы на внимание удавались Марии только в тиши ее нового дома, в рабочем кабинете с окнами на север. Здесь не было ничего лишнего: широкий двухтумбовый стол, крытый зеленым сукном, застекленные шкафы с книгами, большой сейф, а за столом не кресло, а простенький жесткий стул. В левом углу стола — фотография мамы у их николаевского малахитового камина с Сашенькой на руках, фотография 1920 года, сделанная накануне бегства из Севастополя. И ведь осталась не фотография, а только обрывок: лицо мамы и вся ее фигура в длинном траурном платье, ручонка Сашеньки в белой пелеринке, часть камина, а половина маминой головы, плечо, к которому прижималась Сашенька, да и сама сестричка исчезли вместе с другой частью фотографии. И еще фотография Ульяны Жуковой. Обе фотографии в строгих рамках из палисандра; ну и керамическая танцовщица в серебряной сеточке, изваяная еще до падения Карфагена и помещавшаяся теперь, как на пьедестале, на стальном сейфе, оклеенном тонкими пластинами ливанского кедра.
Отрываясь от бумаг, Мария смотрела обычно или на море, или на карфагенскую танцовщицу с ее безукоризненными формами, или на маму с угадываемой Сашенькой, или в чистое смышленое лицо своей названной сестренки, отнятой у нее естественным ходом жизни.
Большое венецианское окно было слева от письменного стола, и сейф слева, но чуть позади, на уровне стула. Так, чтобы тяжелая дверца всегда была под рукой. Вход в комнату находился справа от стола. На всю жизнь запомнила Мария, что ее отец адмирал обычно садился к дверям спиной, беззащитным бритым затылком… Он был слишком уверен в себе и слишком доверчив, он не ожидал настигшего его выстрела в затылок… А у Марии сложилась совсем иная жизнь. Она всегда была начеку, и даже револьвер, подаренный ей однажды генералом Шарлем, неукоснительно лежал в ее сейфе с полной обоймой.
К одиночеству, как и к хроническому недомоганию, недосыпанию, недоеданию, нельзя привыкнуть, но можно притерпеться, можно втянуться в эту лямку. После отъезда Ули Мария нашла в себе силы и втянулась. Втянулась настолько, что в последнее время стала даже находить в одиночестве тихую радость. Конечно, круг общения Марии пока еще был велик, но состоял, в основном, из людей, желавших получить от ее щедрот, деловых партнеров и подчиненных или таких же, как и она сама, не познавших радости материнства Николь и Хадижи. С ними ей было приятнее всего. Они не лезли к ней в душу, понимали ее в главном, как самих себя, бодрились изо всех сил и не раз отодвигали Марию от приступов глухого отчаяния, как от края бездны.
С раннего утра с удовольствием Акакия Акакиевича из гоголевской «Шинели» Мария копалась в бумажках. Цифры всегда завораживали и даже словно пленяли ее, каждую она ощущала, как живую. Были среди них любимчики: 9, 1, 7, 3… Были и такие, к которым душа ее относилась довольно холодно: 6, 8, 5, а были и средненькие, не плохие и не хорошие, но вполне терпимые: 2, 4. Она думала заниматься до глубокого вечера.
В четыре часа дня Мария сладко потянулась и решила сделать перерыв, сварить кофе, но едва она поднялась из-за стола, как в грудь вдруг толкнулся знакомый холодок — холодок, всегда сопутствовавший в ее жизни нечаемой опасности. Инстинктивно она даже протянула руку к приоткрытой дверце сейфа за револьвером… напрягла слух, затаила дыхание — нет, во всем доме стояла полная тишина… А в груди толкнуло еще раз… Сомнений не оставалось: надо бросать все и немедленно ехать на фирму. Ехать сию минуту, потому что счет пошел именно на минуты, иначе ей не успеть… Куда? Зачем? Кто его знает, но медлить нельзя. Быстренько покидала в сейф бумажки и, прежде чем закрыть его, поколебавшись секунду, все-таки вынула револьвер и бросила в свою дамскую сумочку, отчего та сразу стала тяжеловатой. Наряжаться было некогда, и Мария вышла из дома в том же холстинковом платье и тех же удобных берберских сандалиях на толстой подошве и с закрытой пяткой, в которых работала за столом. Щенок Фунтик хватал ее за подол платья, пытаясь не выпустить из дома. Мария погладила пса, потрепала его мордочку с отвислыми темно-коричневыми ушами, потом подняла указательный палец, что означало непреклонность ее решения: "Жди, Фунтик, жди". Обиженный, щенок забился под лестницу.
Солнце пекло по-настоящему и, хотя сместилось на запад, было еще почти такое же белое, маленькое, убийственное для всего живого, как в полдень. Да все живое и попряталось с утра по норам и расщелинам, и ни одна мошка не высовывалась, а волнистый воздух дрожал над землей, как над раскаленной печкой. Чтобы не возвращаться в дом самой (пути не будет), Мария попросила служанку сходить за широкополой Улиной шляпой и холщовой сумкой да заодно бросить туда немножко лимонов и апельсинов — по такой жаре не помешает освежиться в дороге.
Купленный в Марселе белый кабриолет доставлял ей истинное наслаждение. Насколько хватало глаз, белая известковая дорога была пустынна, и Мария с удовольствием прибавила газу. Мощный поток встречного воздуха сбивал зной, и ехать было вполне комфортно, тем более в шляпе с широкими полями, предусмотрительно завязанной тесемками под подбородком.