Великая война - Александар Гаталица
Только эти слова: «Волынщики! Волынщики, просыпайтесь! Санитары, сюда!» — и были услышаны историей. Весь предшествующий разговор между отцом Донованом и его дальним племянником Джоном Гамильтоном остался известен только им двоим, однако раненый был спасен. Множество других не пережили ночь с 5 на 6 февраля 1915 года, но о них в тылу не думали. Командующие фронтами склонялись над топографическими картами и видели на них только отметки высот, линии и некие крестики, которые не помогали сохранять жизни солдат на фронте, а, наоборот, отнимали эти жизни. В ночь с 5 на 6 февраля под Авьоном погибли двадцать шесть солдат. Девятнадцать из них были убиты, семеро умерли от ран на расстоянии в пятьдесят и более локтей от шотландских окопов. Только один раненый, оказавшийся на расстоянии в десять локтей, спасся, но Ханс-Дитер Уйс ничего не знал об этом.
Он возвратился в Берлин, по которому разносилась одуряющая вонь дезинфицирующих средств, смешанная с запахом свернувшейся крови. Его любимая улица Унтер-ден-Линден была пуста, так же как и омертвелая, на этот раз навсегда, душа великого певца. Он решил больше никогда не петь, хотя его и заставляли, поскольку только этого от него и ждали. Некоторые знали о том, что случилось с ним в Северной Франции, другие — нет. И все-таки никто не был готов оправдать его слабость, потому что так было легче скрыть слабость собственную. Его оставили в покое всего на два дня, а потом пригласили в Военное министерство. Принял певца какой-то старый генерал с серебристыми усами, вытянутыми в стиле кайзера Вильгельма, участвовавший, наверное, еще в франко-прусской войне.
«Вы, вероятно, не знаете, что нашей стране катастрофически не хватает селитры, необходимой для артиллерийского пороха, — начал свою не совсем понятную тираду генерал, — селитру, если вам неизвестно, мы получали из Скандинавии, но сейчас неприятель перекрыл нам этот морской маршрут. Вероятно, вам также неизвестно, что в нашей стране недостаточно меди, свинца, цинка, продовольствия. Вероятно, вы слышали, что приказано экономить резину и пользоваться автомобилями только в крайнем случае. Но вас это не касается. Вы, маэстро, лишаете нашу страну того, что необходимо ей так же, как медь и селитра. Вы лишаете ее музыки. Почему вы отказались от запланированного турне в Польшу?»
Только в конце Уйс понял смысл речи, хотя по-прежнему не видел связи между селитрой и своим голосом. Он захотел солгать, сослаться на больное горло, слабое здоровье, но потом вспомнил загнанных в подвал стариков и в очередной раз понял, что цивилизация после окончания Великой войны исчезнет так же, как его публика. А тогда зачем лгать? «Господин генерал, я больше не могу петь. Случилось нечто, о чем нет смысла рассказывать, нечто, что лишило меня голоса и дыхания. А я художник».
«Художник! Вы не художник, — нервно вырвалось из-под серебристых усов, — вы солдат, Уйс!» Маэстро мешало то, что генерал обращался к нему по фамилии, будто следователь, но он не собирался отступать. «Я уже сказал вам, и хочу еще раз повторить, господин генерал: горло больше мне не подчиняется. Когда я пытаюсь петь, из него выходит только свистящий воздух… Когда я смогу петь, вы и моя публика первыми это узнаете».
Был вечер. В чистом зимнем небе над берлинской равниной сияла вечерняя звезда, когда великий довоенный баритон вышел на Фридрихштрассе. Он удивился обстоятельству, которому раньше не придавал значения: вокруг него повсюду были женщины. Женщины работали кондукторами в трамваях, сидели за рулем автомобилей, женщины правили телегами, подметали улицы, женщины улыбались у входа в пивные. Он подумал, что находится в каком-то женском мире — как последний мужчина, который не может воевать, потому что его предало его единственное оружие — собственное горло.
«Великая война, — думал он, — для меня закончена». Он мог уехать в провинцию, на север, в родной город Л. на берегу Северного моря, где он вырос. Там можно было бы начать все сначала, давать уроки пения каким-нибудь молодым людям и приучать их к новому миру, если тот вообще будет существовать.
«С выступлениями на фронте покончено», — сказал он себе, надевая на голову шляпу, но он ошибался…
НЕКОТОРЫЕ ВСЕ ДЕЛАЮТ ДВАЖДЫ
Его звали Вильгельм Альберт Владимир Аполлинарий Костровицкий. У него были ресницы в форме запятой. Он был enfant terrible парижской художественной сцены. Никто не мог выпить столько, сколько он выпивал у дядюшки Либиона в «Ротонде». Никто не мог влить в себя столько бокалов, сколько удавалось ему у дядюшки Комбеса в «Клозери де Лила». Разве что Амедео Модильяни. Используя этот опыт, он написал сборник «Алкоголи», но… Вильгельм Альберт Владимир Аполлинарий Костровицкий хочет на войну. Будучи польским итальянцем, он собирается вступить в Иностранный легион. Однажды, во вторник, направляется на улицу Сен-Доминик. Шагает тяжелой поступью. Вместе с ним вербовочный пункт Легиона осаждает толпа каких-то помятых иностранцев. Для Гийома Аполлинера Великая война началась, когда ему сказали, что Легион укомплектован. Укомплектован?! Разве войне не нужен каждый «Король Убю», готовый сложить голову за Францию? Нет, Легион принял всех необходимых новобранцев! После этого он направляется в интендантский центр в Тампль. Там сомневающийся Владимир все-таки хочет купить военную форму. И газовую маску. Интенданты продают ему шинель, бриджи, мундир и кепи с козырьком, в котором он позже будет щеголять.
Он сердится, что ему не удалось сразу же стать солдатом. Осуждает Ромена Роллана за то, что тот «стал немцем». Выходит на улицу. Громко кричит: «Боши!» Сообщает, что немцы напечатали его стихи и не заплатили за это ни единой марки. В «Клозери де Лила» он пьет меньше прежнего. Цена за рюмку пастиса повысилась на шесть су. Выходит из кафе и видит молодых людей. Они ругают каждого, кто только и делает, что пьет «во славу войны». Ему хочется крикнуть им, что он тоже хочет