Константин Леонтьев - В своем краю
— Да, если верить твоим словам; а у нас с ним еще ничего особенного не клеится...
— Постарайтесь заменить друг другу, друг другом, когда я уеду...
— А разве решено, что ты уедешь?
— Решено; или весной или летом уеду...
— А Эме? — спросил Лихачев, выходя на чемоданов-ское крыльцо.
— Пока еще не Эме в смысле причастия, да и Бог даст, не будет. Я ведь, ты сам говоришь, профершпилился прежде! Ну, да во всем этом есть непреложные законы... Однако почти весь дом в огнях. Что это такое?
— Старуха до сих пор любит жить весело, — отвечал Лихачев.
Они вошли в неопрятную прихожую, где слуга в старом нанковом сюртуке бодро сорвал с них шубы.
Хотя в Чемоданове дамы уже носили сетки и кринолины, но от многого еще веяло здесь духом старой помещичьей жизни. Большие дряхлые хоромы, построенные еще тогда, когда имение не делилось между наследниками первого мужа Авдотьи Андреевны; запущенный сад; просторная баня в саду, с передбанниками и полками, куда сама старуха, зимой и летом, ходила почти каждую субботу; качели на запущенном дворе; вокруг ветхий плетень и крапива; где попало кусты сирени и черемухи. Громадная вершина перед двором (прежде тут был отличный пруд; но он ушел, и на поправку его у обедневшей помещицы не было средств). На половине дома тес был ободран; на другой цел и желтого цвета. За домом, в светлом саду, была видна мрачная еловая аллея; она и зимой чернелась издали. — Горничные, в затрапезных платьях и печатных платках, шили или пряли, распевая, по зимним вечерам в просторной девичьей; конечно, прежде их было больше десяти, а теперь всего три. Люди к столу приходили без перчаток; мальчики босиком вбегали в гостиную; в прихожей на окне валялись щотки с ваксой; наверху, над лестницей, навалены были груды перин и сундуков; сама барыня умывалась, сидя на кровати, и потом, не вставая с нее, пила кофе, и в это время ей расчесывали голову пальмовым гребнем. Случалось, что красивая Евгения, горничная самой барыни, выходила с синим пятном на щеке, потому что Авдотья Андреевна иногда «изволили серьезно драться». Комнат в доме было множество; сама Авдотья АН — дреевна занимала три; пустая зала была часто заперта; все половицы в ней пели и плясали; все окна были кривы; все стены увешаны портретами: дети Авдотьи Андреевны с голубками, собачками и цветами; первый муж — худой и строгий; второй — молодой и женоподобный; третий — полный и простодушный...
Во всем были видны остатки широкого, покойного, веселого житья; всего было еще много: старой мебели красного дерева, с бронзовыми львами и грифами, посуды, белья столового; на зиму сушили груши, мочили яблоки, огромные бутыли с наливкой стояли в самой спальне барыни, на окнах: водицу шипучую делали трех сортов: малиновую, яблочную и из чорной смородины; невейку трех сортов: из чорной смородины, из клубники и малины; по-стилу из клюквы и яблок; розовый лист и мяту обсахаривали в коробках; варили брагу и мед. Одних кошек было шесть у старухи. Все они спали и мурлыкали около ее кресла, на лежанке; все были жирные, пушистые кошки; Авдотья Андреевна сама занималась ими, наблюдала их свойства и говорила: «Ну, что Машка! Машка дура! Глупая кошка. Вот Арапчик мой, так кот! Всем котам кот. На плечо приляжет как нежно, лицо какое доброе; по столу пройдет, ничего не зацепит!» Взглянуть за сбежавший пруд было страшно: там были видны закопченные избы, кривые, с растрепанными крышами, с волоковыми окошечками. Старуха только в последние лет пять ослабела и присмирела. Своей рукой умела она ободрять ленивых и наказывать непослушных, и не дворовых только — крестьян на работах бивала она, сходя нарочно для этого с одноколки, и самые простые соседи неодобрительно рассказывали, что когда в 30-м году была холера, она, боясь заразы, загнала нескольких заболевших крестьян в баню, поставила им большой чайник с мятой и заперла и заколотила все окна и дверь. Больные выпили всю мяту, вышибли окна и двери; двое из них кинулись к пруду и пили из него до тех пор, пока смерть не застала их на берегу. Рассказывали также, что беременная горнич — нал от ее побоев выкинула и умерла. Но все это было давно, и что полегче худое случалось теперь — случалось не каждый день и забывалось скоро. Люди были бодры и не грустны, соседи и родные издалека собирались иногда толпою, шумели, ели, опять уезжали, и находила на дом скучная и тихая полоса.
Лихачев и Милькеев попали в бойкий день.
Все были тут: Сарданапал с сестрой; Полина; князь Самбикин и мать его княгиня; Богоявленский, Сережа; муж Полины щоголем, как всегда, ходил по комнате с Максимом Петровичем, который и не думал менять на сюртук свой голубой халат, сшитый из прошлогоднего платья дочери. Сама Авдотья Андреевна царила в своем кресле, и Анна Михайловна тряслась от смеха около нее. Только Любаши не было видно. Все о чем-то спорили, когда молодые люди вошли... Лихачев представил Милькеева старухе, и когда первые крики и приветы, которыми Сарданапал, Сережа, Платон Михайлович и Полина оглушили Лихачева, поутихли, — Максим Петрович продолжал прерванный приездом гостей разговор: — Как хотите, матушка! — говорил он грустно и жалобно, почесывая себе затылок, — а князь взял с Фомы два рубля... и рои улетели...
— К чему ты это поминаешь, Максим, удивляюсь я... Уши вянут твою ахинею слушать! — с досадой сказала старуха и поспешно обратилась к Лихачеву: — Давно мы вас, Александр Николаич, не видали... Так добрые соседи не делают... Новосильская вас отбила вовсе... Это не по-соседски, милый мой!
Лихачев не успел и слова сказать в свое оправдание, как княгиня Самбикина воскликнула, нетерпеливо вставая с дивана и поправляя складки своего шелкового платья: — Не у всех, дружок Авдотья Андревна, столько магнита, как у графини! Александр Николаич, может быть, бальзаковских женщин любит... У этого французского писа — теля (пояснила княгиня для своей старой приятельницы, которая никогда романов не читала) все героини сорокалетние...
— Я очень рад и даже тронут, что мое отсутствие заметно, — с сухой любезностью отвечал Лихачев.
Сарданапал, с чубуком в руке, стал перед ним и, любуясь на него, сказал: — Найдет, найдет, что сказать... Найдет, что сказать! Максим Петрович опять вмешался и все с тем же печальным видом: — Да отчего ж к графине и не ездить гостю. Она — женщина отличная, стол у нее, говорят, хороший, вежливо все... Настоящая графиня. Оно, точно, графство это — заведение у нас не так-то старинное, со времен Питера нашего, не далее. А все-таки...
— Ну, опять стал титулы считать, — перебила Авдотья Андреевна. — Не знаете ли вы еще каких слухов о пресловутой воле, милый Александр Николаич? Ваш брат ближе нас ко всем этим слухам.
— Не слыхал ничего нового, — отвечал Лихачев, — приходил ко мне старик один на днях и спрашивал, правда ли, что с господ будет рекрутчина, как с них; я, чтоб отвязаться от него, сказал ему, что это невозможно, потому что кость моя белая, так меня и не могут в солдаты отдать. Он задумался и ушел.
Все захохотали, даже Максим Петрович развеселился. Милькеева все это время занимала Анна Михайловна на французском языке.
— La comtesse живет так уединенно; и непонятно, почему она чуждается соседства; конечно, она больна, но однако...
Княгиня Самбикина услыхала и тоже вмешалась.
— Именно, chиre amie, однако! Странная болезнь, которая позволяет сорокалетней бабе по сто верст скакать на лошади во весь опор, так что никто поспеть за ней не может, и дети себе шеи ломают... Какая примерная мать!.. Может быть, она с неба звезды хватает, но я такой жизни и таких странных правил не понимаю... Alexandre, подай-ка мне папироску! Я, вот видите, и сама курю, — продолжала княгиня, обращаясь к Милькееву, — а все-таки не стану за обедом между каждым блюдом курить и на тарелку перед собой пепел бросать... Не видывала я этого в порядочном обществе! Я, как вы знаете, туда не езжу, но вот это мне сын рассказывал... А я ее терпеть не могу, вашу графиню, milles pardons... Можете передать ей это...
— С удовольствием, — отвечал Милькеев.
Молодой князь весь вспыхнул, подавая матери папироску, которую та гордо закурила; из других кто усмехнулся, кто, как Сарданапал, Максим Петрович и Богоявленский, из угла засмеялись громко.
Милькеев насмешил их нечаянно; он почти ничего не слыхал; для него было непонятно, что он не видит Любаши и желание поскорее «увенчать жизнь» выводило его из себя.
Он наконец спросил у Анны Михайловны: — А где же ваша племянница? ее нет дома?
— Любаша! Ах! c'est vrai!.. Любаша... И чай уже пора давать! Чай пора... Она это все с доктором...
— С каким доктором? Руднев разве здесь? — с удивлением спросил Милькеев.
— Хи-хи-хи! — отвечала Анна Михайловна, поспешно вставая, — да! она пошла с ним...
Максим Петрович остановился в эту минуту перед ними и сказал сестре: — Дай же кончить; она пошла говорить ему о своих головных болях, да и засиделась верно... Не тревожься, я сейчас сам за ней схожу...