Константин Леонтьев - В своем краю
Nelly покраснела и пожала плечами.
— И тот и другой, и ни тот ни другой, — отвечала она, подумав.
— Как так? Это интересно. Скажите обстоятельнее, как это?
— Я не люблю брюнетов, — сказала Nelly.
— Значит, наружность Лихачева для вас лучше.
— О, да! он лучше.
— Еще чем он лучше? Если бы вы только могли знать, какое вы наслаждение доставляете, когда говорите; говорите больше!..
— Неужели? — спросила Nelly с удивлением и отвечала, — если вас это занимает, я постараюсь вам сказать побольше. Лихачев танцует гораздо лучше; Милькеев уж слишком высок, с ним неловко.
Nelly приостановилась, но Катерина Николаевна с беспокойством взглянула на нее, и Nelly продолжала: — Теперь что следует — ум? Я гораздо больше серьезных вещей слышала от Милькеева, но мне кажется все — гда, что если бы m-r Лихачов не был так ленив, он мог бы столько же говорить хорошего, сколько и тот...
— Знаете, я сама это думаю! И остроумны они оба, только на разный манер... Ах! как я рада, что вы согласны!.. Еще что?
— Еще что? — продолжала Nelly. — Лихачов, мне кажется, надежнее Милькеева, — (но заметив, что по лицу Катерины Николаевны пробежало что-то), прибавила с поспешностью, — я думаю, что Милькеев способен быть твердым во всем благородном, во всем добром; но как это сказать, не знаю, ему, кажется, так скоро все может надоесть... Il a, je pense, la tournure d'esprit plutфt allemande, mais le caractиre un peu francais... C'est tout le contraire de l'autre, qui a l'esprit plus lйger, mais le caractиre plus solide...
— Это великолепно! что вы сказали сейчас, — с удивлением воскликнула Новосильская. — Какая это правда! Ах, какая это правда!
После этих слов Новосильская задумалась так, что забыла о присутствии Nelly. Nelly молча поправляла щипцами дрова. Наконец Катерина Николаевна пришла в себя и спросила: — Ну, скажите... а если бы, положим, необходимость заставила бы вас выбирать из них двоих для себя, кого бы взяли? Вы мне простите этот вопрос...
— Кого бы я взяла? Я никогда не думала об этом, — отвечала Nelly, краснея.
— Это искренно?
— Как же мне думать об этом... Я не русская; мне никогда в голову не приходило прожить всю жизнь в России... хотя я русских очень люблю.
— А если бы пришлось вам выбирать непременно?
— Если бы это случилось, я бы желала смешать их вместе, — отвечала Nelly, — волосы и черты Лихачева, его постоянство, его спокойные манеры, а у Милькеева взять глаза, его познания, его веселость и предприимчивый нрав... С Лихачевым таким, какой он теперь, мы бы заснули.
— Вы думаете? — сказала Катерина Николаевна, продолжая подозревать, что Nelly не договорила до конца правду.
Больше ничего она не стала добиваться, несмотря на все муки любопытства, надеясь, что постепенно скорее узнает все, и полагая, что первый шаг уже сделан.
«И тот и другой; ни тот ни другой». И это на первый раз хорошо. Все-таки оба ей нравятся!» Катерина Николаевна, оставшись одна, долго думала, помогать ли Милькееву, пригласить ли Любашу или нет?
Он так хвалил ее на разные лады, что Новосильской самой захотелось познакомиться с такой милой девушкой.
— Она не идеальна, — говорил Милькеев, — это чисто русская красотка, из веселых... Когда я думаю, что в старину жила точно такая же Любаша русая и белая, румяная, сытая и рослая, стройная белоручка — так я вовсе не воображаю ее себе в тереме, вечером, у окна, задумчивою при лунном свете, как Светлану, а представляю ее себе в роще с кузовком за ягодами или с плетушкой за грибами: хочу, чтобы она непременно покрылась платочком, чтобы черемуха и калина цвели в роще и чтобы ветер играл ее платочком; чтобы она смеялась и любя, смеялась и хозяйничая, пела и смеялась. Крылов назвал ямочки на щеках красавицы «умильными». У Любаши все лицо умильно. И что за коса! И как она танцует хорошо! И как проста в движениях и словах! И как мне нравится, что у нас в России, рядом с правильным воспитанием, существует неправильное. Она читала иных новых авторов наших, а не знает, кто такой Гоголь! Надо постараться, чтобы она перепрыгнула прямо из природного добродушия в прочное сознание добра.
Полагая, что намерения его непорочны, Катерина Николаевна решилась помогать ему. Но как сделать это поприличнее? Она так давно жила в отдалении от всех соседей и кроме Лихачевых и старого Руднева ни с кем почти не видалась. Поехать прямо к бабушке не хотелось: женщина эта была известна по всему околодку своей жестокостью, и самый ум ее имел неприятный оттенок хитрости и злости. Анна Михайловна тоже не могла нравиться Но-восильской. И если бы еще не было детей!.. Но вводить часто в свое семейное святилище людей, которых присутствие было бы пятном на троицкой жизни, ей казалось даже непозволительным. Протопопова сделала ей когда-то визит, и она его не отдала ей. Протопопова, которой муж был шесть лет губернским предводителем, которая всегда первая на губернских балах, во время проезда царской фамилии танцевала польский с государем — теперь без визита с ее стороны не поедет! И зачем допускать к себе ложную светскость! Женщина эта так пуста, так неприятна! Уж лучше тетка Любаши. Эта хоть и недобра, но стара, смешна и здесь от благоговения и благодарности будет безвредна. Она еще раздумывала, как вдруг Баум-гартен подвинул ее на решение.
Бедный француз, по-прежнему, часто тосковал; бал развлек было его на один день; но там, несмотря на всю любезность хозяйки, он играл неблистательную роль, не ту, которой он считал себе достойным. Милькеев был по-прежнему не только учтив с ним, но даже внимателен; из всех сил принуждал себя быть гуманным и выслушивал по целым часам его жалобы на Nelly и его рассказы о прекрасной жизни в Celesta, но не мог никак угодить ему. Милькеев иногда нарочно отдалялся от Nelly, чтобы доставить ему удовольствие, но и здесь Баумгартен ловил его: «Ah! je le prends! — говорил он ей, — он нарочно удаляется от вас, чтобы заставить себя сильнее полюбить».
Nelly выходила из себя, просила его оставить ее только в покое... »Grвce! Grвce! — говорила она, — покоя, только покоя!» — Это ваш квиетизм! — твердил Баумгартен, преследуя ее по зале со скрипкой в руках, — правила общежития важнее вашего покоя. Если у вас нет любви, будьте, по крайней мере, вежливы, сострадательны.
Всплеснув руками в отчаянии, Nelly уходила к себе, а Баумгартен бросал детей, бежал в свою комнату и плакал на кровати.
Не раз уже жаловались тот и другой Новосильской, не раз уже она мирила их, убеждала его быть благоразумным, а ее терпеливее; просила их, наконец, не нарушать покоя в ее доме, для нее, которая дорожит ими обоими; но, наконец, принуждена была сделать строгий выговор Баумгар-тену и сказать ему, что этим он ни до чего не достигнет, а только все больше вооружит ее против себя.
Француз с горечью объявил, что или ее, или его не будет в доме.
— Я ее не отпущу от себя, — холодно возразила Новосильская, и Баумгартен, который не хотел без капитала вернуться в Celestа, испугался и был потише. Но ведь и его было очень жалко, и Катерина Николаевна старалась утешить его, чем могла: приглашала его по целым часам аккомпанировать себе на скрипке, внимательно слушала отрывки из его романа: «L'apparence trompe», поправляла ему этнографические ошибки (например, по всей России нет mйnйtrier du village и потому мужики на постоялом дворе не могли спорить, кто лучше играет на скрипке, он или le mйnйtrier du village)... кормила его почти каждый день яичницей, подарила ему голландского полотна на двадцать четыре рубашки. И он принимал все это с благодарностью, с радостью, казалось, забывал на миг о Nelly и говорил только, что хорошо бы отдалить от нее Мильке-ева avec son Эжель et son йgotisme, я не смею сказать «эгоизм»!
— Теперь, — говорил он, — у меня к ней только дружба, она упала в моих глазах; я только жалею ее, как одинокую и неопытную девушку...
Но Катерина Николаевна не могла положиться на это; в октябре и ноябре он делал предложение и получил отказ; в декабре помирился на дружбе; в феврале уже опять начинал слабеть и писал к отцу Nelly; в марте получил и от него отказ за то, что он католик; опять влюблялся до того, что рыдал и не спал ночей. Положение его было тем более трудно, что нельзя было заставить Nelly быть добрей к нему, потому что Баумгартен, при малейшей любезности с ее стороны, начинал очень свободно обращаться с ней: при всех хлопал ее по плечу, а наедине брал ее за руку и говорил, протягивая к ней бороду: «allons-donc — будем счастливы!» И вот... не успела Nelly уйти в свою комнату, как Баумгартен вошел в кабинет, сел против Катерины Николаевны и, краснея, достал из кармана исписанную бумагу.
Новосильская прншла в отчаяние.
— Это, верно, новая глава из вашего романа? — спросила она любезно.
— О, нет! — лукаво отвечал француз, — это кой-что новое. Я докажу вам, как вы ошибались, утверждая, что она равнодушна к Милькееву. Руководствуясь правилами нашего Эготиста, который утверждает, что цель оправдывает средства, я решился тайно списать произведение молодой и влюбленной души. Прочтите!