Под розами - Оливье Адан
Этот альбом Поль сразу закрыл, скорее с раздражением, чем с волнением, как если бы он его в чем-то уличал. Потом вышел в очередной раз покурить. Мы тоже встали и пошли к нему на террасу. Клер знаком попросила дать ей затянуться.
– В чем дело? – заметила она мой недоуменный взгляд.
– Ну, не знаю. Тебе курить не положено.
– То есть как курить не положено? – Она отдала сигарету Полю. – А еще чего, по-твоему, я не имею права делать? И вообще, это я не курю. Это просто брат делится со мной сигаретой.
– Ага, – подхватил Поль, протянув сигарету мне, – это трубка мира.
Я колебался. Сам толком не зная почему. Из-за того, что уже три года к ним не притрагиваюсь, держусь только на электронке, чтобы не закурить снова? Или потому, что слишком всерьез отнесся к словам про “трубку мира”?
– Ну же, – сказал Поль. – Тебя это ни к чему не обязывает. Никто не собирается подписывать мирный договор на ближайшие двадцать лет. Это просто перемирие. В честь папы.
– Ага-ага, – ответил я. – Теперь военные преступники предлагают перемирие? Обычно им приходится волей-неволей на него соглашаться, нет?
– Окей. Забудь, – бросил он, поднося к губам почти потухший окурок.
Он трижды затянулся, бросил его на землю и затушил ногой.
– Знаете, что мне папа сказал, когда я первый раз пришел к нему в больницу? – снова заговорил он, глядя не на нас, а на дом напротив, где уже закрыли все ставни, хотя даже не стемнело. – Он сказал: “Я вот чего понять не могу: не столько сами твои фильмы, не то, что ты в них сводишь счеты со мной, со своим детством, с тем, что реально было или ты сам выдумал, неважно, и не думай, что я себя выгораживаю, на мне наверняка тоже есть доля ответственности за твою неприкаянность, хоть я и не уверен, что настолько большая, нет, знаешь, меня не это цепляет. Я вот чего в толк не возьму: ты столько фильмов снял, столько пьес написал, везде пережевываешь одно и то же, подливаешь и подливаешь масла в огонь, а лучше тебе, похоже, не становится. Наоборот, только хуже. Можно подумать, ты чем дальше, тем более истерзанный, желчный, уязвленный. И я все спрашиваю себя, с чего ты так дергаешься. У меня от всего этого такое впечатление, что фильмы и постановки не приносят тебе счастья. Ты так бился за это. Снимать кино. Ставить пьесы. Ты стольким пожертвовал, столько друзей потерял, столько близких, которые тебя любили, ради своих фильмов, и даже какого-то успеха добился, тебя вроде бы признали те, чье мнение для тебя важно. Но на выходе счастливым не стал. По крайней мере, такое ощущение возникает от твоих фильмов. Этот парень несчастен. И когда интервью твои слушаешь, то же самое. Тебе никогда не приходило в голову пойти другим путем? Чем-то другим заняться? Высунуться немножко из своей скорлупы, а не пережевывать без конца одно и то же, не блуждать в своих навязчивых идеях. Тебе не приходило в голову, что когда ты расчесываешь рубцы, то заново открываешь раны? А когда ковыряешь, они мокнут и гноятся? В результате ты уже гноишься сам. И гной тебя разъедает. Как будто сам себе занес аутоиммунное заболевание”.
Поль на миг умолк. Я ни на секунду не мог представить, чтобы папа произнес такие слова. Опять выдумывает. Все перекручивает, как всегда. Перетолковывает. Преувеличивает. Папа, может, и выдал что-нибудь вроде: “Похоже, твои фильмы не приносят тебе счастья”. Да, такое вполне возможно. Но все остальное – сам Поль чистой воды, во всем великолепии, крупным планом, играет самого себя на сцене, где мы – только свита, статисты.
– Ни единому слову не верю, – сказал я. – А то я не знаю, что ты через десять минут пойдешь к себе в комнату, откроешь тетрадь и запишешь свою речугу для будущей пьесы. И будешь доволен собой. День прошел не совсем даром. Ты не напрасно потратил на нас время. Не напрасно потратил время на похороны собственного отца. Но за самоанализ – браво. И не волнуйся, не посягаю я на тебя, великий ты драматург, Мольер ты наш, нарцисс-эгоцентрик. Но вот скажи. Ты мне только одно скажи: от нас-то ты чего добиваешься своими россказнями? Нам какое до них дело? Чего ты хочешь? Отпущения грехов? Лоханулся, ребятки, прошу прощения. Терзал вас все эти годы, но даже не утешился, только, похоже, свихнулся в конце концов. Так пожалейте меня, умоляю. Простите и пожалейте. Я вам зло причинил, но вы меня пожалейте. Пожалейте за то, что причинил вам столько зла. И знаете что, мне от этого даже радости мало. Куда меньше, чем надо бы. Никакого удовольствия. Печалька, да? Поплачьте надо мной, брат и сестра, которых я предал. Поплачьте надо мной, милые родители, которых я отверг, оскорбил, выставил на посмешище. Поплачьте надо мной, милые друзья, которых я обманул, выпотрошил и сожрал. Плачьте надо мной. Я. Я. Я. Всегда и во всем – только я.
Поль с минуту глядел на меня с застывшей загадочной усмешкой. Клер стояла рядом с растерянным видом. В нерешительности. Как всегда, не знала, куда деваться. К какому лагерю примкнуть. На чьей стороне сражаться. Да и с чего бы. Я оставил их стоять, где стояли, и поднялся на второй этаж. Заглянул в приоткрытую дверь: мать спала. Смирно лежала на своей половине кровати, хоть папы на другой уже не было. Хоть он больше никогда туда не ляжет. Я почувствовал, что щеки у меня мокрые от слез, и на этот раз не пытался их сдерживать. Да и с чего бы. Отец умер, я только что его похоронил. И на данном этапе не знаю, как мне от этого оправиться. На данном этапе фраза “жизнь продолжается” кажется мне абсолютно возмутительной.
Я вернулся к себе, заглянул в телефон на ночном столике. Два новых сообщения от Сары. Мы с ней днем переписывались. Судя по всему, она страшно обрадовалась, что я наконец объявил матери великую новость. Я вспомнил про ребенка, которого