Сто тысяч раз прощай - Дэвид Николс
Трава холодила мне спину, по небу кругами ходили звезды, оставляя за собой световые следы, как от прыжка в гиперпространство; мне пришлось раскинуть руки и сделать попытку уцепиться пальцами за иссушенную землю, дабы не улететь в космическую пустоту. Закрыв глаза, я искал хоть что-нибудь, способное удержать меня на земном шаре, и нашел Фран Фишер: вот мы с ней прощаемся, и у нее в уголке рта вроде играет улыбка, когда я пытаюсь заговорить, но не могу, а она как будто реально меня понимает. В каком-то смысле, еще для меня туманном, она представляла собой решение проблемы, тоже, впрочем, туманной. Хотя перед глазами все было в тумане. Мне требовался отдых. Я перестал цепляться за землю, повернулся на бок и вырубился.
Среди ночи меня посетило странное ощущение, как будто со мной негромко разговаривает отец в наброшенном поверх пижамы пальто. Как будто за спиной у него, освещая фарами весь парк, стоит тачка с работающим двигателем и с распахнутой дверцей. Как будто он, притворяясь пожарным, поднимает меня на руки, с трудом переносит на заднее сиденье и везет домой под гремящую из стереоколонок песню Чета Бейкера. По дороге нам попались мои фото: на одном я блюю в унитаз, а на другом сижу в крошечной ванне, подтянув колени к подбородку и грея спину под теплым душем. Все это виделось мне как сон, однако наутро – знаю доподлинно – я проснулся весь в синяках, мучаясь от бегущего по венам яда, но, как ни странно, в собственной постели, на чистой простыне и в пижаме, которую не надевал с детских лет.
Папа
В течение первых одиннадцати лет моей жизни меня воспитывал отец, хотя в такой формулировке этот процесс предстает неоправданно планомерным и методичным.
В ту пору он был музыкантом-саксофонистом – по крайней мере, теоретически. С маминого одобрения и при яростном осуждении со стороны моих деда с бабушкой он бросил экономический факультет и стал три-четыре раза в неделю выступать с разными командами: иногда они играли джаз, иногда выходили в качестве кавер-группы, а в свободные от концертов дни отец «оттачивал свое мастерство». Наша семья из трех человек занимала съемную квартиру над мясной лавкой в портсмутских торговых рядах. У мамы была сменная работа в многопрофильной больнице, и от моего раннего детства у меня сохранились воспоминания о том, как бесконечными, бестолковыми часами я пытался выстроить на ковре пластмассовых солдатиков, а отец ставил пластинки и подыгрывал им то на саксофоне, то на маленьком синтезаторе, за которым еле помещался, как за партой первоклассника. Упражнения эти смахивали на возбужденное караоке: когда отцу не давались какие-нибудь проигрыши или гармонии, он поднимал иглу звукоснимателя, что случалось постоянно, прослушивал заново, кивал с саксофоном наперевес и делал новую попытку. Говорят, что младенцы, которым дают слушать Моцарта или Баха, опережают в развитии своих ровесников и приобретают ярко выраженные аналитические способности, но никто не задавался вопросом: какое воздействие оказывает прослушивание пяти-шести часов бибопа? Я определенно не стал юным философом или пофигистом, отнюдь, но по сей день помню некоторые альбомы – они засели в голове, как детские стишки. «Blue Train», «The Sidewinder», «Go!», «Straight, No Chaser» – это были саундтреки к нашему времяпрепровождению: мы неплохо ладили друг с другом в трех тесных комнатушках. Папа был домоседом. Отдавая дань родительскому долгу, он изредка водил меня на детскую площадку, безрадостную и безлюдную, как военный аэродром. Но лягушатник стоял без воды, горки были не приспособлены для катания, а качели вечно оккупировали хулиганистые мальчишки; очень скоро я начинал дергать отца за руку, и мы возвращались в квартиру, где сонно светился парафиновый обогреватель, а на экране включенного без звука телевизора мельтешили детские передачи под саундтрек Кэннонболла Эддерли или Декстера Гордона.
А иногда я просто наблюдал, как играет отец: рослый, но не красавец, чуть сутулый мужчина с изогнутой шеей и острым кадыком, который дергался, как баклан, глотающий рыбину, когда отец смеялся или музицировал. Молодой только в теории, он, казалось, существовал вне времени – скорее как продукт послевоенных лет, с их кофейнями и обязательным призывом на военную службу, нежели шестидесятых или семидесятых, на которые пришлось его взросление. Ему не исполнилось и тридцати, но лицо уже было помятым, как носовой платок, завалявшийся в кармане, а кожа сделалась неестественно эластичной: схвати такого за щеки, потяни в стороны – и лицо жутковато увеличится, как воротник плащеносной ящерицы; видимо, такую цену пришлось заплатить за постоянное музицирование на саксофоне. Но его спокойные карие глаза были прекрасны, и в приливе сентиментальности он нередко останавливал их взгляд на своих домочадцах; окружающие любили и ценили его за доброту, он не стеснялся заговаривать с незнакомыми и предлагать помощь старушкам, а я его просто обожал, как обожал и нашу жизнь в той квартире. Незадолго до маминого возвращения со смены он пересаживался ко мне на вытертый ковер, чтобы изобразить родительское рвение в пункте дислокации: начинал задавать вопросы серьезно-смущенным тоном, как социальный работник, или торопливо обучать меня азбуке, хотя интерес его угасал еще до буквы «м». Отцу нравилось именовать себя автодидактом, а частое повторение термина «автодидакт» было призвано служить верным признаком автодидакта, но мама не упускала случая ввернуть, что такого педагога-самоучку обучал, как видно, педагог-недоучка. Как бы то ни было, он твердо верил в познавательную ценность природного любопытства, и я изучал электричество, ковыряя в тостере вилкой, работу желудочно-кишечного тракта – глотая детальки конструктора лего, а закон Архимеда – самостоятельно наполняя ванну. Он был не из тех отцов, которые будут мастерить воздушного змея, но в противном случае я бы запускал этот аппарат под линией электропередачи. Время от времени он устраивал заученную клоунаду: демонстрировал отрубленные пальцы, доставал у меня из-за уха разные вещицы, откручивал и тут же ставил на место нос – я довольствовался малым, а он возвращался к своей музыке. В нем была не то чтобы беспечность… а какая-то несобранность, рассеянность.
В школе я узнал, что у других отцы – это просто свирепые фельдфебели, неприступные и страшные, которые врываются к сыновьям без стука, что ни день вытряхивают содержимое школьных