Зинаида Гиппиус - Том 7. Мы и они
Но надо сказать правду: общественность такая, в одном этом понятии, – еще не общественная жизнь; то есть именно жизнь-то, вся, и не может включиться в такую общественность. Между людьми столько же общего, сколько разного. Нашей, ревнивой, узкой «общественности» нечего делать с различиями человеческими. И чуть начинается «общественность» – начинается уклон к превращению людей в стадо, в толпу, живущую только одним этим общим возом, общими, относительно воза, согласиями или несогласиями.
«…Личности стирались, родовой типизм сглаживал все резко индивидуальное, беспокойное, эксцентрическое. Люди, как товар, становились чем-то гуртовым, дюжинным, дешевле, плоше врозь, но многочисленнее и сильнее в массе. Индивидуальности терялись, как брызги водопада, в общем потопе, не имея даже слабого утешения „блеснуть и отличиться, проходя полосой радуги“. Отсюда противное нам, но естественное равнодушие к жизни ближнего и судьбе лиц; дело в типе, дело в роде, дело в деле – а не в лице. Сегодня засыпало в угольной копи человека, завтра будут засыпаны пятьдесят, сегодня на одной железной дороге убито десять человек, завтра убьют пять… и все смотрят на это как на частное зло. Общество предлагает страховаться… что же оно может больше сделать?.. В перевозимом товаре, оттого, что убили чьего-то отца или сына, недостатка не может быть: в живых снарядах для углекопей тоже. Нужна лошадь, нужен работник, а уж именно саврасая ли лошадь или работник Анемподист – совершенно все равно. В этом все равно вся тайна замены лиц массами, поглощение личных самобытностей родом» (Герцен).
Вот этой-то заменой лиц массами и оканчивается «общественность», где люди, соединяясь, чувствуют себя главным образом и даже только – толпою, компактной массой, где уже ничего не разберешь и никого не различишь. Невольно и бессознательно люди сами подрезают и подчищают свои особенности, свои различия, не хотят и знать о них, отрекаются от них, во имя общности. А между тем, это именно отречение и ведет общность, в конце концов, к погибели.
В «общности» не вся правда жизни, а лишь половина правды. Другая половина, обратная – но тоже лишь половина, – у тех людей, которых мы теперь называем «индивидуалистами».
IIИх все больше и больше в последнее время. Сознание личности обостряется, вопреки всему, растет и – как будто разделяет людей, отвлекает их от общей работы, от самого сознания их общности. Но это лишь кажущееся разделение. Лишь временное.
Индивидуалист (говорю о настоящем, не о «декадентах», о них речь впереди) понял или, может быть, почуял, что человечество – не компактная однородная масса, – но мозаичная картина, где каждый кусочек должен быть не похож на другой, рознится и по форме, и по цвету, и по размеру, а между тем каждый все-таки необходим для общего, прилегает плотно и цельно на своем месте.
Но ведь нужно знать свое место, увидеть свою форму и цвет, – только тогда можно сложиться в одну картину, а не свалиться в общую кучу. Индивидуалисты и отрываются от «человечества», с муками выкарабкиваются из кучи. Индивидуалист не может не отделиться хотя бы на мгновение – он должен почувствовать свою отдельность, иметь ее в себе всю, – и только для того, чтобы действительно найти свое отдельное, ему одному соответственное место в истинной общности.
Действительное сознание «личности» не уничтожает сознание «человечества». Чем глубже познается различность, тем ярче ощущается единство, общность.
Этот момент отхождения от общего в личное, в себя, жизнь в отдельности, в своей только отличности – и есть полуправда, обратная половине правды теперешних «общественников». Как раз этот момент перелома жизненной правды надвое очень ярок теперь; это наше «настоящее».
И происходит великое, мучительное смешение, трагическая чепуха. Индивидуалисты еще не видят друг друга, обособившись, и ненавидят стадную общественность, от которой оторвались, жаждут иной – и не находят; общественники уже совсем лютой ненавистью ненавидят индивидуалистов, не понимая их вовсе, смешивая с декадентами, которые сами совершенно ни с кем не смешаны и даже не могут смешаться. И вот – нелепость нагромождается на нелепость. Брань на брань. Боль на боль. Кровь на кровь. Крик одиночества покрывается ревом стада. Ничего на разберешь. Ничего не различишь. Соединяются, сходятся внешним образом люди, которые дальше друг от друга по существу, нежели я в эту минуту от какого-нибудь негра в Южной Америке. Не умеют увидать друг друга те, кто должны бы и могут быть вместе.
Дело, в корне личное, – центростремительное – уродливо пытается нарядиться в общественные одежды, жалко выскакивает на площадь. Напротив, дела по самому смыслу своему общие, общественные – центробежные – являются какой-то гримасой на общность, точно куча бревен навалена, которая наивно думает, что она – лес.
Был бы жив Герцен – как он кричал бы, с какой утроенной силой, что «все к худу». К худу стадная общественность. К худу индивидуалисты с их оторванностью, декаденты с их невинной косностью, одинаковая тупость бессмысленного сна и бессмысленной крови, голод и сытость, благополучие и страдание, все, все к худу. Вера в доброе вопреки всему – жалкая иллюзия; надо «знать и видеть», и Герцен видел бы и знал, что это удушливое и невероятное смешение – ко всеобщему последнему худу, и даже это последнее худо уже и начинается…
Впрочем, не случайность же, что он этого не видит. Не случайность, что он жил в свое, а не в наше время. А живи он теперь – не видел ли бы теперешний Герцен дальше тогдашнего? И не сказал ли бы он, – тот же, только чуть-чуть не тот, – потому что теперешний: «Да, худо, худо, по именно это худо не к худу, а ко благу. Эта болезнь не к смерти. Больно – но это крылья растут. Теперь вижу».
IIIПриглядимся, однако, поближе к нашей всеобщей чепухе, рассмотрим хоть один краешек ее, возьмем одну из бесчисленных областей ее, а из этой области, еще и еще сузив, один какой-нибудь конкретный пример.
Взглянем хоть на декадентов: какое место занимают они посреди разгорающейся борьбы между «человечеством» и «человеком», между этими двумя враждующими до времени половинами одной правды, – и занимают ли декаденты действительно какое-нибудь место?
Я буду говорить о литературе, и даже очень узко, и о декадентах литературных, но это еще вовсе не значит, что декадент – явление, главным образом, литературное или вообще причастное непременно к области искусства. Декадент, как и «общественник» или «индивидуалист», может быть где угодно, кем угодно: швейцаром, чиновником особых поручений, монахом, земским врачом, министром, фабричным рабочим, королем, лавочником, поэтом. Причастные к тому или другому искусству более доступны для наблюдения, более выражается у этих последних особый характерный, декадентский строй души.
Декаденты – в своем роде скопцы, «от чрева матернего рожденные так». Рожденный скопцом – не виноват; не виноват и декадент, рожденный без одного из самых коренных свойств человеческой души: чувства, неоспоримого, как знание, что я не один в мире, но окружен мне подобными. Это ведь так же примитивно и общеестественно, как иметь нос, два глаза, две руки, иметь зрение, слух – пять обычных чувств. Декадент рожден без этого чувства – точно рожденный без слуха. И сколько бы вы ему ни объясняли звуки – он о них никогда ничего не поймет, и даже не поверит, как следует, что они есть, потому что для веры все-таки нужно, чтобы на нее как-то отвечало внутреннее существо, – было чем ответить, хотя бы в самой темной глубине существа. Индивидуалист, с какою бы болью ни отрывался от компактной массы человечества, как бы ни проклинал «стадную» общественность, – он не понимает, видит; и проклинает-то во имя другой, новой, во имя (пусть бессознательно) соединения двух половин одной правды. То есть во имя «общей жизни», без которой ему дышать трудно. Так же, как и у «стадного» общественника нет-нет да и заворочается в душе задавленное, по всегда готовое к бунту чувство личности. Индивидуалист обостряет свое сознание личности на никогда ему не изменяющей почве чувства общности, связанности с другими личностями. У декадента нет этой почвы, нет никакого чувства общности, связанности, – ни малейшего. Он просто не подозревает, что есть другие, кроме него. Не имея нужной почвы фона – он не имеет, в собственном смысле слова, и сознания личности. Нечего ему и обострять. У него есть лишь ощущение личности, неподвижное, округленное, самодовлейное и слепое. Зрячим ему быть и не нужно, ведь личность эта всегда останется равной себе и одинаковой; ведь она не может стать в соотношение ни с какой другой, потому что другой – нет.
Есть ли это действительно «личность» и какая цена такой личности, реальное ли это бытие личности – другой вопрос, да, кажется, даже и не вопрос: слишком легко на него ответить. Но мы этого не касаемся. Мы лишь исследуем.