Том 2. Проза - Анри Гиршевич Волохонский
Глупо резонерствовать, что возникло раньше — сходство с обезьяной или мысль о том, что это сходство есть результат происхождения от общего предка как самого ученого, так и современной ему обезьяны, а что — позже. Нельзя исключить и того, что мысль ученого заставляла его искать сходства в отражении за туалетным столиком, которое постепенно, через телодвижения мягких тканей лица, а затем и костей довело его образ до полного обезьяноподобия. Во всяком случае, это сходство как в телесном, так и в умственном повороте не взошло само из себя. Разумно было бы найти некую метатеорию, которая объясняла бы возникновение подобных частных теорий, однако у нас нет в распоряжении такой кардинальной теории. У нас есть, правда, психоанализ и этнография. Отсюда можно думать, что Дарвином двигало некое чувство к отцу или, скорее, к деду, которого он хотел поэтому заменить в своем воображении обезьяной. Отец его был человек мало чем примечательный, зато дед зоолога сам был и ученый, и поэт одновременно. Все в семье находились под его властным обаянием. Ребенком Чарльз постоянно слышал звучные дифирамбы знаменитому прародителю, но не мог сочетать в уме образ чего-то большого, страшного и волосатого, какими обыкновенно видят своих дедов маленькие мальчики, с этими восхвалениями. У него выросло желание объединить достохвальное, но абстрактное величие общего превозносимого предка с конкретным впечатлением от эмпирического деда. Сюда нужно прибавить еще и желание на этого деда походить. Желание, сознательно направленное на сферы общедоступных успехов в приобретении знаний и сочинительстве, но бессознательно оно двигалось в область телесного подражания, совершенствования мимических дарований. Огромной удачей Дарвина как личности нужно признать то, что он натолкнулся именно на обезьяну — существо, которое воплощает в себе необходимое единство предмета и метода. Цель — подражание, обезьянничанье — здесь является вместе и средством, поскольку достигается тем же обезьянничаньем. Чтоб научиться походить на обезьяну, нужно всего лишь действительно на нее походить. Поэтому достаточно было первой же успешной гримасы перед зеркалом, чтобы лик волосатого пращура вынырнул из бездны забвения и утвердил себя в неокрепшей памяти юного натуралиста, который таким образом решил собственные психологические проблемы, но снабдил изжитыми комплексами все остальное человечество: ведь не у каждого был такой дед, как у маленького Чарли.
Здесь полное равновесие. Тело Фрейда образуется по форме личности Дарвина — личность Дарвина формируется по модели Фрейда. Можно только пожелать, чтобы все другие научные теории были столь же совершенны и так же мало теряли от соединения одной с другой. И особенно жалко, что некоторые щепетильные соображения мешают мне объявить психоанализ этнографическим фактом. Хотя сам его учредитель щедро обращался к народной памяти, здесь все так зыбко, что решительно не на что опереться. Но вот дарвинизм, конечно, — простое обобщение чисто этнографической категории тотемизма. В те времена, когда сознание человечества было раздроблено на части, каждое племя бытовало в единении с каким-либо животным или растительным «тотемом». Когда мысль о равноценности народов стала пронизывать лучшие умы в девятнадцатом веке, — серьезнейшие изменения в кругу тотемических образов должны были тому соответствовать, — все тотемы, кроме одного, обезьяны, исчезли, и человечество вновь объединилось под этим единственным идеологическим реликтом. Ничего нет легче, как проповедовать дарвинизм отсталым племенам. Они такие вещи схватывают прямо на лету.
— Вот так вы все выглядите. Ваши глумления над великими… мертвецами. Очень красиво… Но мы терпим, мы ждем. До поры до времени… Многие ваши исследования имеют определенную ценность.
«Что бы это могло значить?» — подумал я.
— Ничего не может быть проще. Как бы то ни было, сейчас, по крайней мере, дело обстоит так. Вот так вот. Именно так. То есть до сих пор так было.
«Чего он мелет?» — и я перестал следить за серым веществом в сейфе.
— Мы мелем. Мы мелем зерно, мы мелем муку, мы мелем хлеб, мы месим тесто. Мы терпим до поры до времени. В отличие от вас. Вы нетерпеливы. Но вы тоже мелете. А нам мило молоть в одном умилении с вами. Все, что вы мелете, моментально попадает в нашу пекарню. Поэтому мы терпим. Вот и все.
Этого не было! Небывальщина! Я решил возразить:
— А чего бы вы мололи, если бы вообще не мы? Для чего тогда были бы вы?
— Глупейший вопрос! У вас предрассудок самоценности, каковой мог бы быть и у нас. Но это — чистая наивность! Ценность — запомните это! — ценность имеет не сторона — ваша или наша, — а структура. Структурой же распоряжаемся мы, она в наших руках, и те небольшие колебания, которые вы вносите в нее раздуванием своих амбиций, только увеличивают ее устойчивость. Кесарево, как говорится, так или иначе идет кесарю. Кто не работает, тот не ест. Воздайте кесарю кесарево и можете быть свободны.
— Хорошо, — сказал я радостно. — Пусть так. Только знаете, Ян Янович, ведь речь тогда шла о монете. А монету — ее в рот клали покойнику, чтоб было чем заплатить Харону за переезд на тот свет. Так что я правильно воздаю: кесарю — кесарево, под язык да и в гроб. Прощай, дорогой Роман Владимирович, он же — литературный жанр.
Ян так посерел от злости, что едва не исчез, слившись с алюминиевым фоном. Глаза его засверкали бело, совсем нездешне, палец зашевелился каждый самостоятельно. Однако, сдержавшись, он вновь отвернулся и покрутил сейф. Наше хоровое пение его больше не удовлетворяло, и что в руках у меня по собственной глупости вертелись плоскогубцы — тоже его не веселило, и что мои друзья продолжали толочься в пыльной процессии, переодетые лояльно — кто в кого — даже это его более не успокаивало. Чего-то он никак не мог добиться, грань оставалась, как в сказочном том круге, невидимая, однако в ней-то и