Хорея - Марина Игоревна Кочан
Мне хочется обнять этого мальчика, взять его за руку, погладить по светлой макушке. Я разглаживаю фотографию, трогаю папино лицо.
Мне хочется спросить дядю Юру, отчего он не приехал на похороны к своему брату. Что случилось между ними?
С другой фотографии на меня смотрит, улыбаясь, девочка с острым орлиным носом, с туго заплетенной темной косой, скрученной на голове, с темными смеющимися глазами. Кажется, ей лет двенадцать, не больше: она держит на руках пухлого малыша в бархатном платьице, прижавшегося к ней щекой.
— Смотри, — говорю я сестре, передавая фото. — Это же ты.
— Это бабушка Маша, — кивает головой тетя Галя. — И Юра у нее на руках.
— Да, это мама, — говорит дядя Юра. — Она была очень красивая. Пока не заболела.
Дядя Юра нарисует нам схему в блокноте: три белорусские деревни, в одной из них, Переходцы, родилась Мария Хацкевич.
Мы находим только три фотографии бабушки Маши, и на одной, самой маленькой (наверное, это ее последнее фото на документы), она очень похожа на папу: лицо ее деформировалось и как будто уменьшилось из-за худобы, обнажилась и напряглась каждая мышца, а щеки обвисли. Взгляд у нее ясный, понимающий, с болезненным грустным блеском.
Но ни о бабушке Маше, ни о папе дядя Юра так ничего и не расскажет. Зато будет много говорить о себе: о своем бизнесе, о путешествиях, об автомобильной аварии и инсульте.
В комнате уже невозможно дышать от табачного дыма. Я вывожу Саву на улицу. Тетя Галя повесила под сосной качели специально для него, подложила мягкое одеяло на пластиковое сиденье. Я тихонько раскачиваю сына и смотрю наверх, на крону высокой сосны. Когда смотришь на небо, чуть проще справиться с грустью. Эта высоченная пушистая сосна с нежно-желтыми шишками видела их всех, моего отца и его родителей, которые когда-то построили этот дом на вершине холма. И сейчас, когда Сава качается в ее тени на веревочных качелях, мы как будто нарушили ход вещей, оказались там, где нас могло никогда не быть, в этом дворе, в этом городе, с которым у нас такое отдаленное и совсем нераспознанное родство.
Прошлое, если его не трогать, похоже на маленький цветущий пруд. На поверхности красивые кувшинки и мелкая ряска. Но я трогаю воду, касаюсь ее. Ныряю прямо в темную страшную муть. Вглядываюсь в то, что давно уже утонуло.
Перед отъездом мы спрашиваем у дяди, можно ли нам взять с собой несколько фотографий отца.
Он категорично мотает головой, нет и нет, они нужны ему абсолютно все. Но как только он отворачивается, тетя Галя машет нам руками, словно гонит в нашу сторону невидимые волны, и мы быстро прячем отложенные фото маленького папы и бабушки Маши в ежедневник сестры.
Через полтора года дядя Юра умрет от ковида. Еще через год, в годовщину его смерти, мы создадим чат с Наташей, его дочкой, которую я никогда не знала. Вместе мы начнем собирать все, что сможем найти о нашей семье. Наташа расскажет о бабушке Маше.
Худенькая, с короткой стрижкой и темными, почти черными волосами, глубоко посаженными темными глазами, она всегда носила белый платок на голове, светлый халат и бежевые хлопковые чулки. Иногда поверх халата надевала жилет или вязаный кардиган, для тепла. Бабушка Маша родилась в Беларуси, но бежала после войны на Север вместе с дедушкой Гришей, ее мужем. Они поселились в Боровом, это под Ухтой. Гриша возил лес, а Маша работала воспитательницей. Заболела, когда ей не было еще и сорока. Во время войны она с другими жителями деревни скрывалась от немцев в лесах и сидела в болоте. В семье будут говорить, что там ее укусил клещ, оттого она, спустя время, и заболела.
Наташа боялась болезни бабушки. Иногда приходилось подходить к ней совсем близко. Та могла задеть девочку неловкими, непроизвольными движениями рук.
Ее трудно было понимать: она плохо проговаривала слова. Она часто ругалась со своим сыном Юрой и грозилась уехать: «У Минск уеду». Разговаривала с белорусским акцентом. Писала письма родным, в Беларусь, но почерк было не разобрать, как и адрес на конверте. Почтальоны приносили их обратно.
Пару раз она уходила. Днем, когда все были на работе и в школе, когда никто не мог ее остановить. Она пыталась куда-то уехать, сбежать. Ее искали и возвращали.
Наташе было десять, когда бабушка Маша умерла. Это произошло днем, пока внучка была в школе.
Она осталась в квартире с мертвой бабушкой одна, родители уехали хлопотать о похоронах, наказали ей не заходить в комнату. Дверь прикрыли, но через щель было видно, что Маша лежит на полу, словно упала и больше не смогла встать.
На обратном пути мы заезжаем на кладбище к папе. Поле заросло травой выше человеческого роста, могилы утонули в ней. Я беру Саву на руки и пробираюсь между оградками. Трава цепляет меня за кроссовки, охотится за мной. Сестра идет по соседней линии. Мы ищем могилу почти час, изредка окликая друг друга, словно боясь потеряться в лабиринте могил. И когда все же находим, сразу беремся за дело: полчаса молча дергаем траву, поливаем отравой, чтобы хоть немного умерить рост одуванчиков и других сорняков, раздвигающих и деформирующих плиты.
Потом мы кладем папе в тарелку еду и наливаем в стопку чистой воды. Моя сестра не пьет. Когда мы на кладбище вдвоем, мы не «поминаем». Мы не говорим с ним, мы не умеем говорить с мертвыми. Мама умеет. Она всегда говорит с папой, но в этот раз она не поехала с нами. И мне не хватает ее. Приглушенно переговариваемся с сестрой о том, что в следующий раз надо бы привезти рассаду цветов, посадить на могиле. Папа любил выращивать всякую зелень, он мечтал о большом огороде и о доме вблизи леса. Прямо на могиле вылез молодой росток березы, и мы решаем оставить его.
Сава сидит в углу возле оградки за памятником и играет двумя маленькими машинками. Я думаю о том, что когда-нибудь я буду рассказывать ему о дедушке, что когда-нибудь он прочтет мою книгу. Мое письмо — неровный, сбивчивый танец. Я танцую и падаю, поднимаюсь