Правила игры в человека - Яна Листьева
Хотя очень уж что-то долго мне этот протест доступен, меня это тревожит.
В месте, в которое я буду переложен, будто вещь, мне хотелось бы тебя долго-долго – нет, нет, и еще одно нет, всех этих слов у меня нет, поэтому я их не использую – любить? Ну хорошо, из всего тут есть только «любить», ебучие спряжения, я уже и не помню, что и где первое-второе, но сердце мое и руки мои теперь отлично выучили спряжения в полевых, болевых условиях, что ли.
У меня есть ощущение, что я – человек, который изобрел примитивный, но действующий прибор для изменения плотности времени, потому что я все пишу и пишу, но смерти все нет и нет, офигеть, в этом новом моем текстоскудном мире-речевом-скопце смерти все же нет. Теперь вопрос с жизнью, что же жизнь. Жизнь вот же, есть. И больше ничего нет.
Еще должно было тут где-то рядом быть животное-помощник, я вел и про это лекции в том числе – но его почему-то не было и нет. Или, возможно, помощником было не животное, но что-то другое? Возможно, без этой буквы все идет не в ту сторону вообще. Может ли преодоление быть этим животным помощи смертной? В смысле, может ли препятствие в речи быть психопомпом? Если может, то нет вопросов – все понятно и все легко объясняется. Мою руку крепко-крепко держит чугунное зияние пустоты вместо первой буквы непроизносимого, и с этой дырой в сердце, с этой дурехой-прорехой, рвущей и тянущей свой сплетенный из моих и твоих волос поводок, мы ворвемся в будущее, потому что это тошное прошлое уже нет сил терпеть.
Теперь про очень серьезное. Если этот текст перевести, то из него исчезнет преодоление. Поэтому, очень тебя прошу, не переводи его вообще никому и нигде. Если хочешь, перепиши меня поприличнее, но чтобы преодоление не исчезло, хорошо?
Я может быть воскресну, потому что новый мой язык мне это позволяет.
Если бы не позволял, я бы не смог об этом говорить, но видишь – я могу. Может, я уже воскрес. Пойду посмотрю, что говорят цифры в устройстве для определения времени.
Ты перешел – и я перейду, не бойся. Встретимся где-нибудь. О будущем говорить легко и приятно, потому что в нем – в будущем – нет и не может быть этой богомерзкой буквы. Будущее вершится с буквы «б», и мы с тобой тоже в нем, выходит, будем, были и есть. Или я в нем уже – один, без тебя, и мне уже почему-то комфортно и хорошо.
Не грусти (я же не грущу).
Вечно твой,
Екатерина Перченкова
Светлый
Тётка держалась на честном слове, но слово у неё было советской, жертвенной закалки: всё ещё ходила сама, спускалась с третьего этажа в магазин и поднималась обратно, не забывала пить лекарства, не позволяла себе ходить в халате и оставлять немытую посуду. Это тёткино честное слово будто бы распространялось на всю квартиру: на нём держались и облупившиеся щелястые рамы, и гудящий кухонный кран, и шаткий неизвестно почему кухонный стол. Всё было лучше, чем Ася представляла по дороге сюда. И тётка, вроде бы, не собиралась помирать, и не случилось никакой коммунальной беды, грозившей опустошением Асиному кошельку. И даже не было привычных назидательных речей о необходимости родить ребёнка – «да хоть для себя, а то будешь вот как я на старости лет». Раньше казалось, что мучительная тяжесть, захватывавшая Асю изнутри каждый приезд сюда, порождалась предчувствием тёткиной смерти и её нелепыми наставлениями. А теперь – ни предчувствий, ни наставлений, но тяжесть была на своём месте, где-то под нижними рёбрами: холодноватая, шершавая, напоминающая о школьных двойках и плохих новостях. Вероятно, она пришла снаружи, из местного воздуха, в котором обитала всегда, и заполнила Асю; и всю дорогу до дома её предстояло выталкивать обратно короткими судорожными выдохами.
Даже город выглядел так, словно весь целиком держался на тёткином слове. Фонари светили, но слабенько, через один, издавая сумрачное электрическое гудение. Новая асфальтовая дорожка от подъезда до перекрёстка была разделена пополам трещиной такой глубокой, что её причиной могло послужить разве что землетрясение. Возле лавочки в углу двора сгрудились нетрезвые и недобрые тени – Ася ускорила шаг, и её не заметили. Светофор на перекрёстке горел жёлтым и не менял цвета. «Надо купить что-нибудь», – подумала Ася, ей всегда помогало купить что-нибудь, когда было не по себе. Продуктовый в соседнем доме был уже закрыт, но через дорогу мерцал цветочный ларёк. «Розу, – подумала Ася, – купить розу и ехать с ней, красиво», – но присмотрелась, а ларёк оказался похож на кубик льда с замороженными цветами внутри, и не захотелось подходить к нему близко. До автобуса оставалось почти сорок минут; бродить по дворам в темноте – страшно, но и у тётки сидеть было уже невыносимо. Ася решила пойти на остановку, но медленно, длинной дорогой, вдоль реки. Там было светлее и ходили люди, нормальные на вид, и даже мамы с колясками.
Она прошла до излучины, до поворота, за которым собиралась увидеть по-зимнему мёртвый речной вокзал, но стеклянный павильон светился неярким оранжевым светом, внутри угадывались человеческие фигуры, кто-то курил снаружи. Ася подошла ближе с опаской. Курильщик оказался пожилым мужчиной с аккуратной бородкой.
– Ходит ещё? – недоверчиво спросила она.
– А чего ему не ходить?
– Зима же.
– Так река уже лет пять не замерзает. Глобальное потепление. Чего зря навигацию закрывать?
– Здорово, – улыбнулась Ася. Внутри потеплело. По воде всегда веселее. Только дольше. Дороже. И погода не самая подходящая. Зато настроение – в самый раз: такое, что за капельку веселья, за крошку радости, за глупый цветной леденец можно хоть душу продать.
– Не местная, что ли?
– Я была из этого города, – сказала она и пошла в павильон покупать билет. Билеты были как в детстве, и даже не «как» – те же самые, их при Союзе напечатали с запасом на светлое будущее: «Городской маршрут водного транспорта, 28 копеек», – и теперь продавали за триста пятьдесят рублей, если до конечной.
Люди внутри выглядели поразительно нормально. Или