Михаил Салтыков-Щедрин - Том 15. Книга 2. Пошехонские рассказы
Благо равнодушным! благо тем, которые в сердечной вялости находят для себя мир и успокоение! Личное их благополучие не только не подлежит спору, но может считаться вполне обеспеченным. А ничего другого им и не нужно. Но пусть же они знают, что равнодушие в данном случае обеспечивает не только их личное спокойствие, но и бессрочное торжество лгунов-человеконенавистников. И, сверх того, оно на целую среду, на целую эпоху кладет печать бессилия, предательства и трусости.
Но, как ни громадно сонмище равнодушных, населяющих вселенную, я ни в каком случае не могу причислить к нему моего друга Крамольникова. Напротив того, современные толки о непригодности мечтаний и необходимости «дела» до такой степени угнетают его, что он даже не всегда соблюдает надлежащую меру благоразумия в выражении своих мнений об этом предмете.
На днях сижу я утром в трактире «Ерши» и благодушествую. Передо мной — большой подовый пирог, за ним — графинчик очищенной, сбоку — двусмысленной формы сосуд, наполненный жижей. Помочу в рюмке усы — и закушу пирогом, потом опять помочу усы — и опять закушу, а в промежутках обдумываю: «Не спросить ли ветчинки?» Словом сказать, сижу и занимаюсь современным «делом». И никто меня не трогает. И я никого не трогаю, и меня никто не трогает. Как вдруг, откуда ни возьмись — Крамольников!
Крамольников — мой давний приятель; но встречаться с ним в публичных местах — сущее наказание. К сожалению, он ужасно любит кочующую жизнь и с утра до вечера всюду заглядывает. И всякий раз, как он меня застигает вне пределов моей квартиры, мне начинает казаться, что было бы лучше, если б он мимо прошел. Ибо хотя я и не принадлежу к числу безусловно-равнодушных, но меру благоразумия все-таки знаю. А Крамольников не знает ее; а потому, когда встречаешься с ним при благородных свидетелях, то невольно приходит на мысль: «Ну, уж сегодня, наверное, участка не миновать!»
Так было и теперь. Едва появился он на пороге, первая мысль, которая осенила меня, была такова: «Вот-вот он сейчас ”ляпнет”!»
— Насыщаетесь? — обратился он ко мне, опускаясь на стул за тем же столом, за которым я завтракал.
— Ем.
— Буду есть и я. Человек! копченого сига! А сколько я, батюшка, срамословия сегодня наслушался! удивительно, как только сквозь землю не провалился!
При этих словах сердце так и захолонуло во мне. Ну, непременно сейчас «ляпнет»!
— Сделай шаг — куча! другой — две кучи! в сторону кинулся — три кучи! Маневрировал-маневрировал — проходу нет! Наконец вижу: «Ерши»! Шмыгнул в подъезд, и вот он я!
— Удивляюсь, Крамольников, как у вас все это образно… И как, это, вы успеваете! еще двенадцати часов нет, а вы уж и наслушались, и нанюхались!
— То-то батюшка, что нынче уж натощак срамословят. Не поевши хлеба божьего, так и прут. И всё с захлебываньем, с пеной у рта, с сжатыми кулаками, точно на супостата в поход собрались и заранее тризну по нем правят!
«Ляпнет!» — опять стукнуло у меня в голове.
— Всё какого-то «дела», представьте себе, требуют. «Довольно мечтаний! — кричат, — не нужно фраз! дело подайте нам! дело!» А некоторые даже прибавляют: «настоящее».
— А вы?
— А я говорю: «Рожна нам нужно — вот что!»
— Но почему же? По-моему, «дело», ежели оно…
— Знаю, что дело, «ежели оно…» Да они ведь совсем не об том. Рожна они требуют, воистину только рожна! а «дело» тут один подвох.
— И опять-таки вы чересчур образно выражаетесь. Рожон, подвох — образно, но не убедительно!
— Постойте. Взгляните в окошко — что вы видите? Вон мужчина в кожаном фартуке сапоги тачает — разве это не дело? Вон двое мужчин зеркало на головах по улице несут — разве это не дело? Сейчас я в банкирскую контору заходил; сидит меняло и, словно ученый скворец, твердит: «Купить-продать, продать-купить» — разве это не дело? Чиновники отношения, рапорты, предписания пишут — надеюсь, что это тоже дело! Об чем же «они» скулят? чего требуют? кого хотят подсидеть?
— А вот этого самого и требуют. Чтобы все «своим» делом заняты были.
— Но где же, наконец, те люди, которые не были бы каким-нибудь делом заняты?
— Каким-нибудь… А надобно, чтобы «своим»… Не каким-нибудь, а именно своим собственным.
— Да ведь всякое дело есть в то же время и свое собственное…
— Ну, нет, этого не скажите! Вот вы, например…
— А я — сига копченого ем! неужто это мечтание? Копченый сиг и мечтание!.. пощадите! Но ежели и есть тут мечтание, то, во всяком случае, не о таких «больных фантазиях» идет речь, когда посылаются проклятия фразам и золотым снам! Напротив того, ежели я вместо одного двух сигов съем, то не только не назовут меня мечтателем, но даже в заслугу мне этот подвиг вменят.
— Но вот вы разговариваете…
— Разговариваю — потому что словесность имею. И пользуюсь ею, то есть «дело» делаю.
— Да вдобавок еще критикуете…
— А критикую потому, что одарен способностью мыслить. Не сам себя я одарил, а природа. Я же только пользуюсь этим даром, то есть опять-таки дело делаю.
— То-то, что…
— И это знаю. Чего же, стало быть, в данном случае домогаются? Очевидно, домогаются того, чтобы все шили сапоги, все носили на голове тяжести и все твердили: «Купить-продать, продать-купить». Вот это — «дело»; а говорить, критиковать, мыслить — мечтание! Ведь этого домогаются? так?
— Но ведь это отчасти и правильно, потому что, если б все занялись, например, шитьем сапогов…
— Было бы прекрасно? — допустим. Но в таком случае сами-то печальники «дела» зачем же не мычат, а разговаривают? зачем они мыслят? Потому что ведь даже к тем паскудным заключениям, которые они предъявляют, нельзя прийти иначе, как при посредстве процесса мышления!
— Крамольников! я с вами согласен… разумеется, не вполне… Но согласитесь, что такой разговор в «Ершах», когда кругом…
— Что такое «кругом»? Везде надо говорить, государь мой! везде-с! Вот отлично! всякий бездельник будет и на улице, и в любой газетине во всеуслышание всеобщую каторгу проповедовать (себя-то он из каторги, конечно, исключит!), а мы, для которых это блаженство уготовывается, мы будем молчать?.. А впрочем, позвольте! могу я из вашего графинчика одну капельку для себя налить? — совершенно неожиданно перервал он начатую диатрибу*.
— Ах, сделайте одолжение!
— Так вот я и говорю: все эти вопли о вреде мечтаний и пользе «дела» — подвох, и, кроме подвоха, ничего в них нет. Встретил я давеча Положилова; он тоже: «Оставить надо мечтания! за дело приняться пора!..» Свинья! Слушал я, слушал, да и ляпнул: «А знаете ли вы, говорю, что самый опасный мечтатель — вы-то и есть!»
— Это почему?
— Да разве это не самое грубое, не самое противоестественное мечтание: человека, одаренного даром слова, — заставить молчать? человека, одаренного способностью мыслить, — заставить не мыслить?
— Не то чтобы совсем не мыслить, но мыслить здраво и благопотребно, — поправил я.
— А притом и благовременно. Вот это-то и есть мечтание. Может ли Положилов указать меру здравости, благопотребности и благовременности? В состоянии ли он преподать к руководству хотя краткий список здравых, благопотребных и благовременных мыслей? Может ли он поручиться, что тут же, рядом с ним, не объявится другой Положилов, который его благопотребность ему же в непотребство вменит и взамен того преподаст к руководству своего собственного изделия чушь? Неужели эта регламентация благопотребности — не безумнейшее из всех мечтаний? И притом такое, на котором нельзя остановиться, чтоб не пройти сквозь целую серию таких же безумных мечтаний? Безумие настойчиво, государь мой! оно не просто заявляет о себе, но не задумывается и над насилием в видах своего подтверждения. Сегодня оно безумие, на ветер лающее, а завтра — безумие, заставляющее выслушивать свой лай и принимать его к руководству… Могу я еще капельку из графинчика позаимствоваться? Я не то чтобы жаждал, а так…
— Ах, сделайте милость!
— Продолжаю. Подвох в этом случае в том состоит, что понятиям самым обыденным и общепризнанным, при помощи подтасовки, сообщается загадочный смысл. Никто никогда не отрицал, что и пахарь, и носильщик, и сапожник заняты не мечтанием, а делом. Этого рода «дело» для всех видимое, осязательное и до такой степени присущее всем формам человеческого общежития, что никогда еще мир не оскудевал им и не оскудеет никогда. Стало быть, указывать на него, как на какой-то новоявленный идеал, по меньшей мере бесполезно. Да не об нем, очевидно, и речь. Параллельно с этим осязательным делом, обеспечивающим материальное существование общества, идет другое дело, которое обеспечивает его духовное существование. Вот на этом-то пункте и разыгрывается тот изумительный турнир, который, смотря по веяньям времени, иногда сохраняет характер состязания, но чаще прямо принимает формы приказательного чревовещания. В периоды состязаний вопрос ставится так: одни видят высшую задачу человеческой деятельности в содействии к разрешению вопросов всестороннего человеческого развития и эту задачу называют «делом»; другие, напротив, не признавая неизбежности человеческого развития, ту же самую задачу называют мечтанием, фразой. В периоды чревовещаний ряды защитников высших задач постепенно редеют и наконец совсем умолкают; напротив того, чревовещатели смело выступают вперед и, не встречая ниоткуда препятствия, открывают односторонний бой, наполняя при этом веси и грады всяческим сквернословием и проклятиями. «Прочь мечтания! за дело пора! за дело!» — раздается по всей линии. Но какое же это «дело», к которому так страстно несутся все сердца? А вот какое: упразднение человеческой мысли, доведение человеческой речи до степени бормотания — только и всего. То есть устранение тех именно качеств, которые человека делают человеком. А затем рассудите уж сами, кому в данном случае более приличествует кличка «мечтателей». Тем ли, которые, несмотря на мрак, окутывающий будущее, все-таки не теряют из вида законов человеческого совершенствования, или тем, которые осуждают людей на то, чтоб сидеть упершись лбом в стену, и в безмолвии ожидать, пока она на них повалится?