Мальчик - Фернандо Арамбуру
Хосе Мигель, который с самого начала вел себя с тестем вежливо, но как-то безучастно, не хорошо и не плохо, теперь его избегал. Мне достаточно провести с твоим стариком десять минут, говорил он, чтобы потом меня два дня заедала хандра, а по ночам терзали кошмары. Я от разговоров с ним слетаю с катушек.
Во время одного из первых визитов в больницу я увидела, как санитарка помогала отцу справить нужду, а потом вытерла ему зад салфеткой. И мне захотелось просто завыть от тоски. Стало невыносимо стыдно: ведь совершенно чужой человек, женщина примерно моих лет, делала то, что, честно говоря, обязана была делать я, его дочь. В тот же день врач, к которому я пошла, чтобы узнать прогнозы, не стал скрывать: нельзя исключать, что сеньор Никасио, навсегда будет прикован к инвалидной коляске. Вообразите, каково мне было такое услышать.
Я сразу представила себе отца сидящим в одной из тех дурацких колясок, которые в те времена ничего общего не имели с нынешними электрическими; представила себе его полную зависимость от чужой помощи, представила, что пытаюсь дать ему понять: мы не можем ухаживать за ним так, как он того заслуживает, и поэтому будет лучше для всех, если он переберется в пансион – такое название казалось мне менее обидным, менее жестоким, не знаю, более пристойным, чем «дом престарелых». Я воображала себе, как мы навещаем его в этом якобы пансионе, какие угрызения совести я буду испытывать, глядя при прощании в его печальные глаза и словно читая в них упрек: так-то ты, дочка, отблагодарила меня за все, что я для тебя сделал?
В первый же день, когда отца положили в больницу, я вечером, начав готовить ужин, взяла и выбросила материнское распятие в мусорное ведро, а так как меня пробирал легкий озноб всякий раз, когда я открывала крышку ведра, чтобы еще что-то туда сунуть, то вскоре прикрыла распятие газетой. И хочу вас заверить, что мой поступок не объяснялся каким-то внезапным порывом. Распятие я обычно прятала в ящике комода – подальше от глаз Хосе Мигеля, который с большим неодобрением относился ко всему, связанному с религией, особенно после гибели нашего мальчика. А мне оно, наоборот, помогало успокоиться, если я держала его на ладони, изливала свои горести или о чем-то просила. Но хочу вам сказать, что после случившегося с отцом любые обращения к Богу стала воспринимать как разговоры с глухой стеной. И не потому, что вдруг опять утратила веру, если, конечно, когда-то раньше мне уже случалось ее утрачивать. Нет. Просто я пришла к мысли, что Господь Бог глумится над нами. Я поняла, что мы почему-то разонравились Ему и Он забавляется, посылая со своего трона на наши головы одно несчастье за другим.
Короче говоря, было часов девять вечера или около того, когда я завязала мешок с мусором, где лежало распятие, и вынесла на улицу. Там этот мешок и остался – в баке на зловонной куче отходов, и пока я поднималась по лестнице обратно домой, меня одолевали дурные предчувствия. За ужином Хосе Мигель сразу заметил, что со мной происходит что-то неладное. Что случилось? Ничего. Но совсем скоро, когда я уже вымыла посуду и собиралась сесть перед телевизором, меня захлестнула волна жуткого отчаяния при мысли, что Бог накажет нас куда более сурово за только что совершенное мной святотатство. Знаете, у меня так сильно заколотилось сердце, что даже заболела грудь, вот здесь. И когда муж пошел спать, я сразу же со всех ног кинулась вниз и отыскала в баке среди мешков с мусором свой – к счастью, я очень вовремя успела это сделать, так как совсем скоро туда подъехал мусоровоз. Дома я вытерла мокрой тряпкой распятие, испачканное в томатной пасте, но, видно, было уже поздно и Господь приготовил мне месть: всего через месяц случилось то, что, как вы знаете, случилось, и вот тогда-то распятие моей матери было уже навсегда отправлено на помойку.
Постепенно Никасио прекратил всякие отношения со своими бывшими друзьями и приятелями, а те, в свою очередь, не задумываясь о причинах или просто из нелепой осторожности, тоже стали его сторониться. Люди, встречаясь с ним на улице, никогда не знали, ответит он на их приветствие или пройдет мимо, даже не повернув головы, словно глухой и слепой. Но никто и не думал на него обижаться, скорее наоборот, почти все жалели старика, проявляли сочувствие, а кое-кто даже с готовностью поддакивал ему, давая понять, что и они тоже верят, будто Нуко жив и продолжает учиться в школе в Сестао – или где угодно еще, как воображал бедный Никасио.
По общему мнению, после гибели мальчика он лишился рассудка. И если те, кто потерял своих детей во время взрыва, уже через несколько месяцев с изумлением поняли, что худо-бедно стали свыкаться с этим несчастьем (насколько, разумеется, это возможно – свыкнуться с потерей ребенка), во всяком случае, старались не выплескивать свои переживания наружу, не делиться ими со всеми подряд, то Никасио словно навсегда застрял в том времени, которое предшествовало трагедии. Поэтому ему, как он считал, и не нужно было свыкаться ни с какой потерей. Хотя из рассказа Мариахе вытекало и еще одно возможное объяснение: после гибельной катастрофы время расщепилось для Никасио надвое и с тех пор текло двумя разными потоками: один он делил со всеми прочими людьми, а другой стал его собственным, где он шагал, ведя за руку Нуко, и где разворачивались совсем иные события, хотя пространство и оставалось общим для него и для всего остального человечества, с чем он смирялся скрепя сердце.
Но в городе его хорошо знали, хорошо к нему относились, и только поэтому никому не пришла в голову мысль заявить на него в полицию после одного довольно странного случая. К тому времени Никасио уже избавился от болей в ноге и опять возобновил свои ежедневные прогулки. Правда, теперь он ходил осторожно и очень неспешно, согласившись с необходимостью пользоваться тростью. Как-то солнечным воскресным