Белград - Надя Алексеева
Бунин, окая на манер Горького и горячась, как Фанни, изобразил их диалог:
– Образование для женщин, обеспечить знание языков, курсы машинисток!
– Работа, конечно, проделана огромная…
– Именно что огромная! Напечатала в своей типографии буклеты, всем раздала в Ялте.
– …но никому не нужная, – закончил Бунин на манер Горького.
Чехов прыснул.
– Да перестаньте! – сказал Алексеев. – Мы от Горького новую пьесу ждем. Да и при Евгении Яковлевне неловко злословить.
– Дарьюшка говорит, что буклетами этими хорошо варенье абрикосовое закрывать, – парировала мамаша.
Гастроли ялтинские, постоянное дребезжание недавно установленного в кабинете телефона, стук в дверь, ночные скрипы лестницы, которые они с Ольгой старались скрывать, но выходило неважно и глупо, мамашу, надо полагать, порядком утомили. Да и сам Чехов уже ждал отъезда труппы, чтобы всерьез взяться за новую пьесу.
– А все-таки забавная она, эта Татаринова. Вам бы, Константин Сергеевич, взять ее к себе педагогом, – обратился Чехов к Алексееву. – Да хоть по вокалу. Она же певица профессиональная.
– Боюсь, она уже служит… – Бунин выдержал паузу. – Делу эмансипации.
Как только вошла Мапа, он принял серьезный вид, перевел разговор на другое. Ольга, вроде бы и не выбирая места, опередила Мапу, села на стул возле Чехова. Она ступала мягко, неслышно. И так же вкрадчиво поддакивала Алексееву про «скорее бы прочесть новую чеховскую пьесу», предвкушая свой будущий триумф.
…Ольга поднялась к Чехову в комнату в тот же вечер, как приехала; он только вернулся от Татариновой. Не постучалась. В руках держала что-то темное, в свете керосинки показалось – тот бархатный берет. Прошептала:
– Это подарок.
Протянула ему тяжелое, прохладное, старинное.
– В компанию к твоим слоникам.
Когда она их видела? Неужели и впрямь приходила проститься? Он помнил, что сидел в тот день в кабинете за московскими сценами «Дамы с собачкой». Они шли тяжко, мучительно. Впрочем, супруга Гурова, которой он отдал брови Алексеева и эмансипацию Татариновой, добавив старорусскую манеру обращаться к мужу «Димитрий», вышла удачно. Автору не требовалось нарочно раздражать Гурова – супруга справлялась. А потом, когда текст снова застрял, Чехову померещилось Ольгино лицо за окном. Он вернулся к листу – и еще долго видел на белом ее черты: острый носик, стрелки ресниц… Рука написала: «В декабре на праздниках он собрался в дорогу…».
Это была округлая шкатулка из дерева. Темную землю держали три кита, плывущие по часовой стрелке, а сверху, на крышке, помещались белый домик и одинокая фигурка перед ним. Гость? Хозяин? Шкатулку было приятно держать в ладонях: массивная и легкая одновременно, вовсе кустарная, но мастерски сделанная.
– Спасибо, что прочел тогда мою записку.
Ольга вытащила шпильки, державшие ее волосы высоко. Темные, как эти киты, локоны рассы́пались – и утреннее напряжение истаяло. Казалось, эта женщина должна быть здесь, в его спальне. И на узкой кровати от нее уже не отстранишься.
Ольга уезжала вместе с труппой 23 апреля. Стояли на причале вдвоем, остальные уже поднялись на палубу. Между настырными гудками парохода она спросила:
– Хочешь, я оставлю для тебя театр?
Вечером, в ресторане летнего сада, Чехов ответил. Не ей, Бунину:
– Я скорее на журавле женюсь, чем на актрисе этой. А что, верная птица. Его же мне подбросили калечного, знаете? Мол, доктор, он вылечит. Ну, я подштопал крыло слегка, а улетать со двора не научил – сам не умею.
Когда в апреле, год спустя, Ольга прибыла к Чеховым на Пасху, вся такая нежная, долгожданная, московская, мамаша была ею очарована – и нарочно уходила к заутрене, понимая, что влюбленным стоит побыть вдвоем. Она, увядающая, едва достающая сыну до груди, заглядывала ему в глаза, пытая насчет даты свадьбы. Волосы ее стали ровно того же цвета, что и серый чепец. Траур по мужу она снимала постепенно.
Мапа сторонилась Ольги, была с ней подчеркнуто любезна. Однажды сказала мамаше: «Думаю, если бы и у меня был муж, это было бы лучше». Мамаша промолчала, да это и не был вопрос.
По скрипу лестницы по утрам Чехов понимал: это ушла мамаша, а это вот крадется Ольга. Ему нравилось представлять, как напрягаются ее мускулистые ноги, пересчитывая ступени, как не касается она поручней, легко держит равновесие. Его чувства к Ольге в моменты ожидания были самые плотские, а вот когда она, наспех раздевшись, забиралась к нему в постель, они утекали в иное пространство, где нельзя было ничего предсказать и внезапно появлялось что-то не упомянутое в их закрепившейся за год переписке. Например, он помнил, что, впервые оказавшись в его комнате, она оценила обстановку лишь из кровати, сладко потягиваясь: «Твоя спальня больше на девическую похожа».
В письмах Ольга осторожничала – точно пирог пекла: щепотку сплетен о театре, пригоршню фраз о своей тоске по нему, Антонке, какая-то лишь ей присущая ерунда вроде «полночи мыла голову» или «порвался башмак». Письма были отредактированы для печати, в них было всё – и не хватало главного. Порой она переходила на французский. Выпендривалась.
После Пасхальной недели он проводил Ольгу до Севастополя. Прощались на перроне. Она говорила, что зря приехала, что сама собой недовольна и уезжает, может быть, навсегда. Потом впервые расплакалась при нем.
– Собака моя, ну ты что, не надо, – Чехов, хоть и терпеть не мог таких сцен, прижал ее к себе, гладил по голове, боясь вдохнуть глубоко ее волосы, потому что руки могут и не разжаться, поезд уйдет, а они останутся. – Перестань, что ты, не надо, я понимаю, – он поразился, что сегодня никак не подберет слов.
На самом деле он ни черта не понимал.
Ее попросили пройти в вагон. Она развернулась, ушла, не взмахнув рукой. Будто ее не провожали, будто она сейчас сама, одна, прибыла к отправлению. Исчез ее серый дорожный костюм, острый носик, шляпка. Поезд гудел, уносился.
Внезапная сырость, точно упавшая роса, пробрала Чехова насквозь, и какая-то татарка с сумкой, укутанной ватным халатом, кричала: «Белэш бери! Барашек свойский!».
Ольга известила телеграммой, что прибыла благополучно; письма не прилагала. Через неделю в Ялту потекли слухи, что они женятся. Синани говорил, что сама великая княгиня на каком-то московском концерте интересовалась, когда объявят венчание. Чехов сперва хохотал над этими новостями, потом в ресторане, где Бунин спросил, уж не сам ли жених затеял