Андрей Белый - Том 2. Петербург
И неожиданно для себя разразился:
— «Вот… я…»
— «То есть, что?»
— «Нет… Так… ничего…»
Над столом тяготело молчание.
Николай Аполлонович опять неожиданно для себя разразился (вот непоседа-то!).
— «Вот… я…»
Только что «в о т я»? Продолжения к выскочившим словам все еще не придумал он; и не было мысли к «вот… я…» И Николай Аполлонович споткнулся…
— «Что бы такое к вот я», — думал он, — «мне придумать». И ничего не придумал.
Между тем Аполлон Аполлонович, обеспокоенный вторично нелепой словесной смятенностью сына, вопросительно, строго, капризно вдруг вскинул свой взор, негодуя на «мямляние»…
— «Позволь: что такое?»
В голове же сынка бешено завертелись бессмысленные слова:
— «Перцепция…»
— «Апперцепция…»
— «Перец — не перец, а термин: терминология…»
— «Логия, логика…»
И вдруг выкрутилось:
— «Логика Когена…»
Николай Аполлонович, радуясь, что нашел выход к слову, улыбаясь, выпалил:
— «Вот… я… прочел в „Theorie der Erfahrung“ Когена…»
И запнулся опять.
— «Итак, что же это за книга, Коленька?»
Аполлон Аполлонович в наименовании сына непроизвольно соблюдал традиции детства; и в общении с отпетым мошенником именовал отпетого мошенника «Коленькой, сынком, дружком» и даже — «голубчиком …»
— «Коген, крупнейший представитель европейского кантианства».
— «Позволь — контианства?»
— «Кантианства, папаша…»
— «Кан-ти-ан-ства?»
— «Вот именно…»
— «Да ведь Канта же опроверг Конт? Ты о Конте ведь?»
— «Не о Конте, папаша, о Канте!..»
— «Но Кант не научен…»
— «Это Конт не научен…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Не знаю, не знаю, дружок: в наши времена полагали не так…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Аполлон Аполлонович, уставший и какой-то несчастный, медленно протирал глаза холодными кулачками, затвердивши рассеянно:
— «Конт…»
— «Конт…»
— «Конт…»
Лоски, лаки, блески и какие-то красные искорки заметались в глазах (Апполлон Аполлонович всегда пред глазами своими видел, так сказать, два разнообразных пространства: наше пространство и еще пространство какой-то крутящейся сети из линий, становившихся золотенькими по ночам).
Аполлон Аполлонович рассудил, что мозг его снова страдает сильнейшими приливами крови, обусловленными сильнейшим геморроидальным состоянием всей последней недели; к темной кресельной стенке, в темную глубину привалилась его черепная коробка; темно-синего цвета глаза уставились вопросительно:
— «Конт… Да: Кант…»
Он подумал и вскинул очи на сына:
— «Итак, что же это за книга, Коленька?»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Николай Аполлонович с инстинктивною хитростью заводил речь о Когене; разговор о Когене был нейтральнейший разговор; разговором этим снимались прочие разговоры; и какое-то объяснение отсрочивалось (изо дня в день — из месяца в месяц). Да и, кроме того: привычка к назидательным разговорам сохранилась в душе Николая Аполлоновича со времен еще детства: со времен еще детства Аполлон Аполлонович поощрял в своем сыне подобные разговоры: так бывало по возвращении из гимназии Николая Аполлоновича с видимым жаром объяснял папаше сынок подробности о когортах, тестудо и туррисах; объяснял и прочие подробности галльской войны; с удовольствием тогда внимал сыну Аполлон Аполлонович, снисходительно поощряя к интересам гимназии. А в позднейшие времена Аполлон Аполлонович Коленьке даже клал ладонь на плечо.
— «Ты бы, Коленька, прочитал Логику Милля: это, знаешь ли, полезная книга… Два тома… Я ее в свое время прочитал от доски до доски…»
И Николай Аполлонович только что пред тем проглотивший Логику Зигварта, тем не менее выходил в столовую к чаю с преогромным томом в руке. Аполлон Аполлонович, будто бы невзначай, ласково спрашивал:
— «Чтó это ты читаешь, Коленька?»
— «Логику Милля, папаша»
— «Так-с, так-с… Очень хорошо-с!»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И теперь, разделенные до конца, приходили они бессознательно к старым воспоминаниям: их обед часто кончался назидательным разговором…
Некогда Аполлон Аполлонович был профессором философии права: в это время многое он прочитывал до конца. Все то — миновало бесследно: пред изящными пируэтами родственной логики Аполлон Аполлонович чувствовал беспредметную тяжесть. Аполлон Аполлонович не умел сынку возражать.
Он, однако, подумал: «Надо Коленьке отдать справедливость: умственный аппарат у него отчетливо разработан».
В то же время Николай Аполлонович с удовольствием чувствовал, что родитель его — необычно сознательный слушатель.
И подобие дружбы меж ними возникало обычно к десерту: им иногда становилось жаль обрывать обеденный разговор, будто оба они боялись друг друга; будто каждый из них в одиночку друг другу сурово подписывал казнь.
Оба встали: оба стали расхаживать по комнатной анфиладе; встали в тень белые Архимеды: там, там; вот и там; анфилада комнат чернела; издали, из гостиной, понеслись красноватые вспышки светового брожения; издали, из гостиной, стал потрескивать огонек.
Так когда-то бродили они по пустой комнатной анфиладе — мальчуган и… еще нежный отец; еще нежный отец похлопывал по плечу белокурого мальчугана; после нежный отец подводил к окну мальчугана, поднимал палец на звезды:
— «Звезды, Коленька, далеко: от ближайшей звезды лучевой пучок пробегает к земле два с лишним года… Так-то вот, мой родной!» И еще однажды нежный отец написал сыну стихотвореньице:
Дурачок, простачок,Коленька танцует:Он надел колпачок —На коне гарцует.
Также когда из теней выступали контуры столиков, луч набережных огней пролетал из стекла: столики начинали поблескивать инкрустацией. Неужели отец пришел к заключению, будто кровь от крови его — негодяйская кровь? Неужели и сын посмеялся над старостью?
Дурачок, простачокКоленька танцует:Он надел колпачок —На коне гарцует.
Было ли это, — может быть, не было этого… нигде, никогда?
Оба сидели теперь на атласной гостиной кушетке, чтоб бесцельно растягивать незначащие слова: вглядывались друг другу в глаза выжидательно, и каминное красное пламя на обоих дышало теплом; бритый, серый и старый на мигающем пламени рисовался Аполлон Аполлонович и ушами и пиджачком: с точно таким вот лицом на фоне горящей России изобразили его на обложке журнальчика. Протянув мертвую руку и не глядя сыну в глаза, Аполлон Аполлонович спросил упадающим голосом:
— «Часто у тебя, дружочек, бывает… мм… вот тот…»
— «Кто, папаша?»
— «Вот тот, как его… молодой человек…»
— «Молодой человек?»
— «Да, — с черными усиками».
Николай Аполлонович осклабился, заломал вдруг вспотевшие руки…
— «Это тот, которого вы давеча застали в моем кабинете?»
— «Ну да — тот самый…»
— «Александр Иванович Дудкин!.. Нет… Что вы…»
И сказавши «что вы», Николай Аполлонович подумал:
— «Ну, зачем я это „что вы“ сказал».
И подумав, прибавил:
— «Так себе, заходит ко мне».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Если… если… это нескромный вопрос, то… кажется…»
— «Что, папаша?»
— «Это он приходил к тебе по… университетским делам?»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . ...
— «А впрочем… если мой вопрос, так сказать некстати…»
— «Ничего себе… приятный молодой человек: бедный, как видно…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Он студент?..»
— «Студент».
— «Университета?»
— «Да, университета…»
— «Не технического училища?..»
— «Нет, папаша…»
Аполлон Аполлонович знал, что сын его лжет; Аполлон Аполлонович посмотрел на часы; Аполлон Аполлонович нерешительно встал. Николай Аполлонович мучительно почувствовал свои руки, сконфуженно забегал глазами Аполлон Аполлонович:
— «Да, вот… Много на свете специальных отраслей знания: глубока каждая специальность — ты прав. Знаешь ли, Коленька, я устал».
Аполлон Аполлонович о чем-то пытался спросить потиравшего руки сына… Постоял, посмотрел, да и… не спросил, а потупился: Николай Аполлонович на мгновенье почувствовал стыд.
Механически протянул Аполлон Аполлонович сынку свои пухлые губы: и рука тряхнула… два пальца.
— «Добрый вечер, папаша!»
— «Мое почтенье-с!»
Где-то сбоку зашаркала, зашуршала и вдруг пискнула мышь.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Скоро дверь сенаторского кабинета открылась: со свечою в руке Аполлон Аполлонович пробежал в одну ни с чем не сравнимую комнату, чтоб предаться… газетному чтению.