Виктор Эмский - Без триннадцати 13, или Тоска по Тюхину
И как в сказке - битком набитый холодильник - бананы, кокосовые орехи, киви, ананасы, рябчики - Господи! - всякие там марсы, баунти, сникерсы, серенаты, шоколад Кэтбюри - Господи, Господи! - клетчатый плед на плечах, пламя в камине, верная собака у ног...
Было, было!..
А наперекосяк пошло после того ее обморока. Будто роковой Мадула сглазил наше семейное счастье.
Как-то под утро я совершенно машинально снял телефонную трубку, чтобы заказать кофе в постель, и вдруг к ужасу своему услышал:
- Шо?.. Хто там?
А вскоре среди ночи я, разбуженный шорохом, увидел глаза. Зеленовато светящиеся, разные - один с замочной скважиной, другой с дырочкой от сучка. Они висели над столом, внимательно просматривая мои бумаги, которые перелистывала рука, здоровенная такая, рыжая...
Дурацкие стишки свои я в тот же день сжег. Все сорок три штуки, плюс наброски чего-то совершенно несусветного, в прозе, под странным названием "Тоска по Тюхину". Сгорело, как и следовало ожидать, за милую душу. Один только стишок и запомнился. Коротенький, всего-то в восемь строчек:
Господи, уже и не прошу - на пол, как подрубленный, валюсь - через силу, Господи, дышу! Господи, не веруя, молюсь! Господи, раздрай в душе, разлад!.. Он ведь мне уже который год - Этот в душу - исподлобья взгляд ленинский - покоя не дает...
Вот такая, с позволения сказать, лирика. Невеселая, как видите. Да и не мудрено: ну до смеху ли мне было, если еще там, в Городе, заприметил за моей лапушкой - как бы это поделикатней выразиться? - некий физиологический нонсенс, что ли. У нее по-моему напрочь не работало пищеварение. Там, на Салтыкова-Щедрина, даже, извиняюсь, туалета как такового не было. Вместо него была оборудована фотолаборатория. Как-то раз я не выдержал и написал химическим карандашом на дверях ее:
БЕДА, КОГДА ЖЕНА ФОТОЛЮБИТЕЛЬ:
ГОРЬКА ТВОЯ МОЧА, КАК ПРОЯВИТЕЛЬ!
О, если б знал, если б только мог представить себе!..
Когда кончились продукты, она стала поедать все подряд: штукатурку, угольки из камина, мыло - войдешь в ванную, возьмешь кусок "Камей классик", а на нем следы ее неровных зубов! Помню, однажды вечером она, задумчиво глядя на Петруччио, спросила меня: "Тюхин, а попугаи съедобные?". На всякий случай я снял с антресолей раскладушку - мало ли! - еще куснет за ухо, как Даздраперма!..
А еще она, Мария Марксэнгельсовна, пристрастилась к чтению.
Вот списочек книг, прямо-таки проглоченных ею в Задверье. В скобочках - ее своеручные оценки.
8. Ф. Достоевский "Идиот" - (Вот уж воистину!)
7. Он же - "Бр. Кар." - (Брр-р!.. Прямо как дусту наелась!..)
6. Он же - "Бобок" - (Не поняла юмора. Он что - наш, что ли?)
5. Краткий курс истории ВКПб. - (Достать и прочесть полный!)
4. "Триста способов любви. Пособие для начинающих" - (Есть еще 301-ый, который мне показал Г. М.)
3. "Вы ждете ребенка" - (Ох, и не говорите! Заждались уже!..)
2. М. Т. Вовкин-Морковкин "Послание к живым" - (Ай да лупоглазенький!..)
1. В. Тюхин-Эмский "Химериада" - (И с этим шакалом я делила постель?!)
Увы, увы! - из песни слов не выкинешь. Это уже я - Тюхин.
Смаргивая невольную слезу, вспоминаю. В переулке еще не развеялась пыль от полуденной Иродиады - белое трико трансмутанта, белый рысак, бело-сине-красное знамя. Из терема напротив доносятся стихи под мандолину - это наша соседка Веселиса, она же - Констанция Драпездон мелодекламирует на французском. Выйдя замуж, она стала виконтессой, а разведясь, поэтессой.
Хорошо!
Моя паранормальная, задумчиво жуя, сидит в качалке с томиком М. Горького.
- Тюхин, - выдирая страницу, вопрошает она, - а море, над которым гордо реет черной молнии подобный, оно большое?
- Бесконечное!
- Как что, как революция?
- Как реконструкционно-восстановительный период после нее!
- О-о!..
Милая! О как мы сроднились с ней за эти совместные годы! Она даже "окать" стала, как я, В. Тюхин-Эмский. "А ну плюнь!.. Выплюнь, кому говорят - он же Горький!.." И она беспрекословно выплевывает, хорошая моя.
- Ах, Тюхин, ничего не могу поделать с собой. Все время хочется чего-то этакого, несусветного...
- Солененького?.. Кисленького?! Ах ты, мамулик ты мой! А как насчет лимончиков?.. Годится!.. Тогда, может, я это... может я на рыночек сбегаю?
Лапушка и ахнуть не успела, как я, подхватив авоську, петушком перемахнул через деревянную баллюстрадку веранды.
Денег, разумеется, не было. То есть были непонятно откуда взявшиеся в кармане 20 монгольских тугриков - Даздраперма, юмористка, сунула, что ли? - но даже это меня не остановило. Рок событий, неудержимый, как трамвай, брошенный водителем, скрежеща на поворотах, нес меня...
До сих пор ума не приложу, как я оказался под другим небом, - не синим и не голубым, а жовто-блакитным. И уже не память, а некое совершенно безошибочное беспамятство вело по саманным заулкам. Домики были сплошь одноэтажные, беленные известкой, в мальвах, как в детстве. У водяной колонки посыпал дождь - крупный, черный, как спелая шелковица. Дождины были сладкие, пачкучие. Ни с того, ни с сего я вдруг свистнул в два пальца и побежал - вприпрыжку, как за железным обручем! И когда за банными акациями сначала робко сверкнуло, словно улыбнулось, а потом, как женщина в халатике, - ах! - и открылось - да такое солнечное, такое манящее, что слезы хлынули из глаз, - оно, море - и я задохнулся, и ноги вмиг отяжелели - минуточку, минуточку! нельзя же так, сразу! - я схватился за грудь, как пулей пронзенный предчувствием, что больше никогда в жизни уже не свидимся, я схватился за то место, где деревянная кукушечка снесла яичко, и со стоном опустился на траву, на июльскую, шелудивую, в двух шагах от Банного спуска, у самого обрыва...
Море, теплое, тихое праморе моего пришествия в мир хлюпало волнами внизу. И были ступеньки из плитняка, и Горбатый Камень, с которого я впервые нырнул солдатиком, и одинокий парус, и, разумеется, чайки, одну из которых звали Крякутный-Рекрутской. Все было на месте, даже перевернутый, с дырой в днище баркас, через нее-то я однажды и вылез, как выродился по второму разу: "Мама, мама, я стихи сочинил!.."
Все было, как тогда, в солнечном сталинском детстве, только вот само синее море, оказалось вовсе не синим. И не голубым. И даже не мраморно-зеленым. Море, открывшееся моему изумленному взору, было розовым на цвет, таким розовым, что я испуганно схватился за глаза - Господи, да уж не в очках ли я?! Очков, разумеется, не оказалось - их сшибло в момент самодезинтеграции Папы Марксэна, так что, когда, брякая ведерком, возник дусик с удочками, я имел моральные основания на такой, по меньшей мере идиотский вопрос:
- Это как это?
- Ась, - приложив ладонь к уху, осклабился дед.
- Это что, спрашиваю, за море? Черное?
- А то какое же! - просиял старый афганец. - Оно и есть - Ордена Нерушимого Братства Народов нелюдимое наше Червонное море!
- Так какое же оно червонное, когда - розовое?
- А стало быть, не дошло еще до кондиции, анчоус ты мой в томатном соусе!
Ну что ж - розовое так розовое, - смирился я, - благо хоть наше...
А тем временем, как-то без всякого перехода, разом - смерклось. Со свистом и гиканьем вздыбила передо мною черного коня - черная же, с черным штандартом анархо-синдикалистов в руке - Иродиада Бляхина.
- Тюхи-ин! Началось! - вскричала она. - Еду Зловредия брать!
- Какого еще Лаврентия? - не понял я. - С какой целью?
- Экий ты! - осерчала она. - Да Падловича! Да замуж!..
Я долго махал ей вслед рукой. А когда она проскакала обратно вся красная, окровавленная, и началось утро, я пошел на Шарашкину горку.
Как и следовало ожидать, за сорок с лишком лет рынок моего детства претерпел и подвергся. Немалым, в частности, откровением для меня явился тот факт, что он - прежде называвшийся Шарашкиным - заговорил вдруг по-французски. Со всех концов так и слышалось: пардон, мерси, бонжур, шерше ля фам... Изменился к лучшему и ассортимент. Вместо пресловутой хамсы и макухи на лотках громоздились горы экзотической всячины: омары, кальмары, джинсы, кожаные куртки, сигареты, марихуана стаканами, тампоны Тампакс, шампунь Вошь энд Проктер, гранаты - Ф-1 и РГД и прочее, прочее. Пьяненький с утра пораньше букинист торговал моей "Химериадой". "Бычки! Бычки!" - базланила торговавшая окурками местная мадам Стороженко.
И вообще - при ближайшем рассмотрении Шарашкин рынок оказался вдруг самым что ни на есть марсельским. Сразу за торговыми рядами, похотливо похлюпывая, покачивались прогулочные яхты чеченских миллионеров. Крикливая толпа пестрела гризетками и кокотками. Формалинчиком и не пахло. Напротив - пахло о'де колоном и чем-то еще, навеки памятным, чем были пропитаны розовенькие салфеточки, которыми воспользовалась одна моя марсельская знакомая. Случайная, разумеется. На прощанье я ей сказал: "Ты это, ты хоть адресочек дай, на всякий случай..." Куда там! Вжикнула молнией, хохотнула, фукнула в лицо колумбийской "беломоринкой" - о-ля-ля, Виктор! И вот я разжмуриваюсь, а она, шалашовка, опять поправляет как ни в чем ни бывало свои кружевные чулочки. "Вот так встреча!" - говорю я, хлопая ее по тощей заднице. И она подскакивает, как ошпаренная, хлопает бесстыжими своими глазищами: "Уот даз ит мин?!" Как будто ничего такого между нами и не было. Будто это и не я вовсе прямо из родного аэропорта рванул к знакомому врачу проверяться!.. Я смотрю ей прямо в переносицу, в лоб и эта курвочка наконец-то не выдерживает, дает слабину, искажается растерянной улыбочкой: о-ля-ля! Ага, проняло-таки! Узнала, мочалка нечесанная!.. Что-что?! Сколько-сколько?! Сто франков? Пардон-мерси, мадмуазель! Экскузе, как говорится, муа! Мы уже однажды получили свое удовольствие...