Александр Герцен - Былое и думы (Часть 5, продолжение)
Энгельсон сделал гримасу и ушел.
На другой день я ездил в Лондон и возвратился вечером; мой сын, лежавший в лихорадке, рассказал мне, и притом в большом волнении, что без меня приходил Энгельсон, что он меня страшно бранил, говорил, что он мне отомстит, что он больше не хочет выносить моего авторитета и что я ему теперь не нужен, после напечатания его статьи. Я не знал, что думать, - Саша ли бредил от лихорадки, или Энгельсон приходил мертвецки пьяный.
От Мальвиды Мейзенбуг я узнал еще больше. Она с ужасом рассказывала о его неистовствах. "Герцен, - кричал он нервным, задыхающимся голосом, - меня назвал вчера lache116 в присутствии двух посторонних". М. его перебила, говоря, что речь шла совсем не о нем, что я сказал "on nous taxera de lachete"117, говоря об нас вообще. "Если Г. чувствует, что он делает подлости, пусть говорит о самом себе, но я ему не позволю говорить так обо мне, да еще при двух мерзавцах..."
На его крик прибежала моя старшая дочь, которой тогда было десять лет. Энгельсов продолжал. "Нет, конечно, довольно, я не привык к этому, я не позволю играть мною, я покажу, кто я!" - и он выхватил из кармана револьвер и продолжал кричать: "Заряжен, заряжен - я дождусь его..." (586)
М. встала и сказала ему, что она требует, чтоб он ее оставил, что она не обязана слушать его дикий бред, что она только объясняет болезнью его поведение. "Я уйду, - сказал он, - не хлопочите, но прежде хочу попросить вас отдать Герцену это письмо". Он развернул его и начал читать, письмо было ругательное.
М. отказалась от поручения, спрашивая его, почему он думает, что она должна служить посредницей в доставлении такого письма?
- Найду путь и без вас, - заметил Энгельсон и ушел; письма не присылал, а через день написал мне записку; в ней, не упоминая ни одним словом о происшедшем, он писал, что у него открылся геморрой, что он ходить ко мне не может, а просит посылать детей к нему.
Я сказал, что ответа не будет, и снова дипломатические сношения были прерваны... оставались военные. Энгельсон и не преминул их употребить в дело.
Из Ричмонда я осенью 1855 переехал в. St. Johns .Wood. Энгельсон бы." забыт на несколько месяцев.
Вдруг получаю я весной 1856 от Орсини, которого видел дни два тому назад, записку, пахнущую картелью...118
Холодно и учтиво просил он меня разъяснить ему, правда ли, что я и Саффи распространяем слух, что он австрийский шпион? Он просил меня или дать полный dementi119, или указать, от кого я слышал такую гнусную клевету.
Орсини был прав, я поступил бы так же. Может, он должен был бы иметь побольше доверия к Саффи и ко мне - но обида была велика.
Тот, кто сколько-нибудь знал характер Орсини, мог понять, что такой человек, задетый в самой святейшей святыне своей чести, не мог остановиться на полдороге. Дело могло только разрешиться совершенной чистотой нашей или чьей-нибудь смертью.
С первой минуты мне было ясно, что удар шел от Энгельсона. Он верно считал на одну сторону орсиниевского характера, но, по счастью, забыл другую - Орсини соединял с неукротимыми страстями страйное самообуздание, он середь опасностей был расчетлив, обдумывал каждый шаг и не решался сбрызгу, потому что, однажды (587) решившись, он не тратил время на критику, на перерешения, на сомнения, а исполнял. Мы видели это на улице Лепелетье. Так он поступил и теперь; он, не торопясь, хотел исследовать дело, узнать виновного и потом, если удастся,. убить его.
Вторая ошибка Энгельсона состояла в том, что он, без всякой нужды, замешал Саффи.
Дело было вот в чем: месяцев шесть до нашего разрыва с Энгельсоном я был как-то утром у m-me Мильнер-Гибсон (жены министра), там я застал Саффи и Пианчани, они что-то говорили с ней об Орсини. Выходя, я спросил Саффи, о чем была речь. "Представьте, - отвечал он, - что г-же Мильнер-Гибсон рассказывали в Женеве, что Орсини подкуплен Австрией..."
Возвратившись в Ричмонд, я передал это Энгельсону. Мы оба были тогда недовольны Орсини. "Черт с ним совсем!" - заметил Энгельсон, и больше об этом речи не было.
Когда Орсини удивительным образом спасся из Мантуи, мы вспомнили в своем тесном кругу об обвинении, слышанном Мильнер-Гибсон. Появление самого Орсини, его рассказ, его раненая нога бесследно стерли нелепое подозрение.
Я попросил у Орсини назначить свидание. Он звал вечером на другой день. Утром я пошел к Саффи и показал ему записку Орсини. Он тотчас, как я и ждал, предложил мне идти. вместе со мною к нему. Огарев, только что приехавший в Лондон, был свидетелем этого свиданья.
Саффи рассказал разговор у Мильнер-Гибсон с той простотой и чистотой, которая составляет особенность его характера. Я дополнил остальное. Орсини подумал и потом сказал:
- Что, у Мильнер-Гибсон могу я спросить об этом?
- Без сомнения, - отвечал Саффи.
- Да, кажется, я погорячился, но, - спросил он меня, - скажите, зачем же вы говорили с посторонними, а меня не предупредили?
- Вы забываете, Орсини, время, когда это было, и то, что посторонний, с которым я говорил, был тогда не посторонний; вы лучше многих знаете, что он был для меня.
- Я никого не называл...
- Дайте кончить - что же, вы думаете, легко человеку передавать такие вещи? Если б эти слухи распростра(588)нялись, может вас и следовало бы предупредить - но кто же теперь об этом говорит? Что же касается до того, что вы никого не называли, вы очень дурно делаете; сведите меня лицом к лицу с обвинителем, тогда еще яснее будет, кто какую роль играл в этих сплетнях.
Орсини улыбнулся, встал, подошел ко мне, обнял меня, обнял Саффи - и сказал:
- Amici120, кончим это дело, простите меня, забудемте все это и давайте говорить о другом.
- Все это хорошо и требовать от меня объяснение вы были вправе, но зачем же вы не называете обвинителя? Во-первых, скрыть его нельзя... Вам сказал Энгельсон.
- Даете вы слово, что оставите дело?
- Даю, при двух свидетелях.
- Ну, отгадали.
Это ожидаемое подтверждение все же сделало какую-то боль, - точно я еще сомневался.
- Помните обещанное, - прибавил, помолчавши, Орсини.
- Об этом не беспокойтесь. А вы вот утешьте меня да и Саффи; расскажите, как было дело, ведь главное мы знаем.
Орсини засмеялся.
- Экое любопытство! Вы Энгельсона знаете; на днях пришел он ко мне, я был в столовой (Орсини жил в boarding-house121 и обедал один). Он уже обедал, я велел подать графинчик хересу, он выпил его и тут стал жаловаться на вас, что вы его обидели, что вы перервали с ним все сношения, и после всякой болтовни спросил меня: как вы меня приняли после возвращения. Я отвечал, что вы меня приняли очень дружески, что я обедал у вас и был вечером... Энгельсон. вдруг закричал: "Вот они... знаю я этих молодцов, давно ли он и его друг и почитатель Саффи говорили, что вы австрийский агент. А вот теперь вы опять в славе, в моде - и он ваш друг!" - "Энгельсон, - заметил я ему, - вполне ли вы понимаете важность того, что вы сказали?" - "Вполне, вполне", - повторял он. "Вы готовы будете во всех случаях подтвердить ваши слова?" - "Во всех!" Когда он ушел, я взял бумагу и написал вам письмо. Вот и все. (589)
Мы вышли все на улицу. Орсини, будто догадываясь, что происходило во- мне, сказал, как бы в утешение:
- Он поврежденный.
Орсини вскоре уехал в Париж, и античная, изящная голова его скатилась окровавленная на помосте гильотины.
Первая весть об Энгельсоне была весть о его смерти в Жерсее.
Ни слова примиренья, ни слова раскаянья не долетело до меня...
(1858)
... Р. S. В 1864 я получил из Неаполя странное письмо. В нем говорилось о появлении духа моей жены, о том, что она звала меня к обращению, к очищению себя религией, к тому, чтобы я оставил светские заботы...
Писавшая говорила, что все писано под диктант духа, тон письма был дружеский, теплый, восторженный.
Письмо было без подписи, я узнал почерк, оно было от m-me Энгельсон. (590)
ПРИЛОЖЕНИЯ.
ИЗ ДНЕВНИКА Н. А. ГЕРЦЕН
1846. Окт. 25. Так много жилось и работалось, что мне, наконец, жаль стало унести все это с собою. Пусть прочтут дети, - их жизнь не даст им, может быть, столько опыта. Не знаю, долго ли это будет и что будет потом, но пока я жива более или менее, - они будут сохранены от этих опытов; хорошо ли это, - не знаю, но как-то нет сил не отдернуть свечи, когда ребенок протягивает к ней руку. Не так было со мною. С ранних лет или даже дней отданная случайности и себе, я часто изнемогала от блужданья впотьмах, от безответных вопросов, от того, что не было точки под ногами, на которой бы я могла остановиться и отдохнуть, не было руки, на которую б опереться... Мое прошедшее интересно внутренними и внешними событиями, но я расскажу его после как-нибудь, на досуге... Настоящее охватывает все существо мое, страшная разработка... до того все сдвинуто с своего места, все взломано и перепутано, что слова, имевшие ярко определенное значение целые столетия, для меня стерты и не имеют более смысла.
30-е, середа. Сегодня я ездила с Марьей Федоровной проститься к Огареву; он уезжает в свою пензенскую деревню, и, может быть, надолго... Горько расставаться с ним, он много увозит с собою. У Александра из нашего кружка не осталось никого, кроме его; я еще имею к иным слабость, но только слабость... религиозная эпоха наших отношений прошла; юношеская восторженность, фантастическая вера, уважение - все прошло! И как быстро. Шесть месяцев тому назад всем, протягивая друг другу руку, хотелось еще думать, что нет в свете людей ближе между собой; теперь даже и этого никому не хочется. Какая страшная тоска и грусть была во всех. когда создали, (591) что нет этой близости; какая пустота, - будто после похорон лучшего из друзей. И в самом деле, были похороны не одного, а всех лучших друзей. У нас остался один Огарев, у них не знаю кто. - Однако же мало-помалу силы возвращаются; проще, самобытнее становишься, будто сошел со сцены и смотришь на нее Из партера; игра была откровенна, - все же было трудно, тяжело, неестественно. Разошлися по домам, теперь хочется уехать подальше, подальше...