Леонид Зуров - Иван-да-марья
Маневренное время, и как на грех начались повсюду большие пожары, и не только высушенные солнцем сосновые леса, а и торфяные болота горели.
— Нам-то, сидя в воде, хорошо о том рассуждать, а вот ты выстой как вкопанный на часах у царского валика, жара стоит дикая. На маневрах трудно будет солдатам, люди страдают от жары невероятно, и на смотру, бывает, смотришь, что это винтовку кто выронил — а свалился от теплового удара солдат, а другие стой.
Горели болота не только у нас, в Устье, но, говорили, и где-то под Петербургом, на побережье Финского залива. Передавали, что и в Питере с утра, как и у нас в городе, все закрыто дымной пеленой, — даже в горле щипать начинало, и всюду пахнет гарью, даже в комнатах и в саду.
— Тут еще ничего, а в столице, — слышал я, — буквально дышать нечем, дома каменные, гранит накален, да еще и запах гари.
— Уж не поджигает ли кто? — говорил, одеваясь, полный человек. — Как хотите, а этому поверить нельзя, что везде они загорелись в одно время.
— Сушняк да мох, как порох, кому же у нас поджигать — разведет пастушонок костер, как какой дурачок, вот и готово, а то говорят, что солнце через битое стекло поджигает. Где ночевали охотники на привале, бутылку разбили — стекло зажигает, как вот увеличительное стекло.
Мы с утра чувствовали силу солнца. Я просыпался и ощущал в комнате запах гари, и в легкой дымке просыпался город. Горечь стояла и днем, в нашем саду солнце мутновато светило через паленый легкий туман. Я помню, от дыма все было видно, как через голубоватую пленку, как через старое и уже радужное стекло, найденное в старой усадьбе у деда, и даже лица людей казались восковыми. Каждый вечер заходило темно-красное солнце, и опускалось оно в дымный, сухой, поднимающийся к вечеру от земли и леса туман.
И в приболотных деревнях дым был настолько сильный и едкий, что в горле першило и у ребят целый день слезились глаза. Говорили, что чужие ходят везде по лесам и поджигают, охраны-то нет.
— Что брат твой пишет, где он? — спрашивали меня.
— Под Москвой, на маневрах.
— Ну, какие там у них маневры, вот если бы был в полку, то все бы тебе рассказал.
И помню я рассказы Зазулина, вычитанные из газет, которые потом переплелись для меня с рассказами прибывших офицеров, — что было в Красносельских лагерях в самый зной. Дамы в светлых платьях из Парижа, в кружевных шляпах, любознательные великие княжны, дипломатический корпус в золоте и треуголках, много поднимающих пыль автомобилей, пугавших крестьянских лошадей; шатер государя, который почему-то я представлял себе парчовым, государь и президент Французской республики, похожий на одного из наших клубных завсегдатаев — купца, торгующего льном, и застывшая, вытянувшаяся рота почетного караула. А в облаках пыли и мерцании штыков под звуки военных маршей проходили войска, и в воздухе над военным полем и работавшими в поле крестьянками реяли аэропланы.
— Там такая была жара во всех смыслах, — рассказывал нам офицер, — не только у нас одних, а и у генералов голова кружилась от напряжения, а тут военные представители всех держав, а тут сотни глаз, штаб, свитские генералы, и требовательная мефистофельская журавлиная фигура возвышавшегося над всеми рыжего великого князя.
Праздник не прекращался в столице и под столицей.
А в это время неожиданно для всех начались беспорядки на заводах, и, несмотря на это, двенадцатого июля в Красном особенно блистательно прошел ежегодный парад в присутствии парижских гостей, и государыня в белом ехала с президентом и наследником в коляске, запряженной четверкой белых коней, на белых атласных подушках, и берейторы были в шитых золотом красных камзолах, как когда-то при Версальском дворе. Государь делал смотр полкам, пришедшим из других округов, все было сделано, чтобы показать силу и блеск вымуштрованности российской пехоты. Среди них был и полк брата, и мое сердце билось и горело гордостью за расквартированные в городе наши полки.
Всех рассказ захватил, только Зазулин казался печальным, не то сердце у него устало от жары, но он был молчаливее обыкновенного, все больше слушал, в то время как торопясь и друг друга в волнении перебивая, все еще находясь в том настроении, как бы зачарованные, рассказывали все это на веранде маме, мне, Зое и Зазулину друзья брата, двое молодых офицеров, что проходили перед государем в рядах полка.
— Это такая красота, — говорили они, захлебываясь, — малиновые рубахи стрелков батальона императорской фамилии, и, хотя мы все были в полевой форме, какое чувство опьяняющее, какая красота, какая сила, — говорили они, и я был возбужден.
Прикрывая глаза, я прислушивался и видел, как проходил наш полк, как от солдатского шага звенела высушенная солнцем земля, и даже как будто видел в полковом строю брата, и мы с Кирой и Зоей стояли где-то вместе с прибывшими гостями и смотрели на них.
Двадцать пятого июля все осложнилось.
— Что вы так расстроены? — спросила мама Зазулина, а он пришел с почтальоном, и у мамы в руках было письмо брата, а Зоя нетерпеливо разрывала конверт, взяв со стола десертный нож.
— Да нечему радоваться, — хмуря брови, сказал Зазулин, — неопределенность. Конечно, есть надежды, что вмешаются англичане и все обойдется.
Не помню, сколько дней прошло после отъезда французских гостей, но началось как будто сразу после их отбытия. Мы не знали о состоявшемся в Красном Селе заседании министров, но тогда все было спокойно не только у нас, но и в летней Европе, а началось это где-то на самом верху, среди каких-то ведавших судьбами мира, до сих пор для меня неведомых людей.
— Во время ультиматума австрийцы мобилизовались, а Германия, — сказал Зазулин, — нам дает совет не вмешиваться в это дело. Часы протекают, сербский королевич Александр обратился к государю, взывая о помощи. Все надо сделать для мира, пока остается хоть малейшая надежда, — говорил он.
Времена были наивные, мы не знали тогда, что все это — слова, а под словами кроется уже давно задуманное, решенное и рассчитанное заранее, до малейших деталей и даже на долгие времена, мы были доверчивым и неискушенным народом.
— А поведение австрийцев — прямой вызов России, — я слышу теперь, как доносятся до меня голоса из прошлого. — Да, удар направлен не против Сербии, а против нас, — говорил Зазулин, — у них все было там обдумано, взвешено и давно уже решено. И то, как мы отнесемся к этому, было известно, и наши чувства они изучили, как холодные доктора ставят опыты с живыми существами и смотрят, какие на то должны последовать душевные движения, — вот почему оказались безуспешными все усилия русского правительства сохранить мир.
Двадцать восьмого Австрия — как потом оказалось, она должна была сыграть только роль внешнего зачинщика и жертвы — объявила Сербии войну, и началась бомбардировка Белграда, потому что надо было что-то сразу делать, чтобы не было возможности отступления и передышки.
Объявление Австрией войны Сербии заставило государя дать приказ о частичной мобилизации, хотя, как потом рассказывали нам, ввиду угрожающего положения необходима была всеобщая мобилизация.
— Был бы жив эрцгерцог, — сказал Зазулин, — Австрия никогда бы не предъявила ультиматума, — вот теперь-то и приоткрывается тайна этого, можно сказать, принципиального убийства. Да разве австрийцы решились бы, — читая газеты, говорил он, — кабы немцы не стояли у них за спиною и не подсказывали, что делать.
— А кто подсказывает-то?
— А уж это потом, когда нас и в живых, может быть, не будет, все откроется.
— Когда же?
— А вот когда все тайное станет явным, когда сами дела, можно сказать, обличат их. Да, кто-то в Австрии удачно выбрал время для представления Сербии ультиматума, — говорил Зазулин, — видите, как заранее все было обдумано и ловко подстроено. Словно кто-то в этих дипломатических канцеляриях только того и ожидал — все политические деятели отдыхали на курортах и в швейцарских горах, а Пуанкаре находился в открытом море. Вот тогда-то австрийский посланник в Белграде, имени которого я и не упомню, без ведома австрийского монарха предъявил ультиматум сербскому правительству, и враждебный тон австрийского ультиматума был столь неожиданным, что привел в негодование, как писали в газетах, весь культурный мир.
Тем вечером я три раза купался, а в девять часов вечера была получена телеграмма о мобилизации.
— Да что же это?
— Спи, спи, — говорила мама, но сама не спала всю ночь, а мне Платошка рассказал, что бьют в набат в глухих селах, извещая народ, как во время пожара, и что в Москве, где брат, и везде, по всей России, происходит мобилизация, а в казачьих станицах трубачи, выехав на курганы, играют тревогу.
— Да ведь и ты с Иришей не спишь, — говорил я и знал, что она думает о Ване, потому что и в Москве, где брат, тревожная ночь. Я босой подходил к дверям, прислушивался — да нет, все тихо, но уже не было в тишине прежнего, и я знал, что в казармах не спят и везде что-то сдвинулось.