Я Рапопорт - На рубеже двух эпох (Дело врачей 1953 года)
В стиль протокола вносилось много штампованной экспрессии, в задачи которой входило эмоциональное усиление излагаемого преступного факта. Так, например, мое утверждение о допускаемых несправедливостях по отношению к лицам еврейской национальности при приеме на работу или при сокращении штатов в стилистической обработке изображалось так: "В диком озлоблении и звериной ненависти к советскому строю я клеветал на советскую действительность, утверждая, что лица еврейской национальности испытывают несправедливое отношение при поисках работы или увольнении с нее" (ручаюсь за общий стиль, но не за протокольную точность передачи самого факта). Иначе говоря, музыкальное озвучивание следователем пустякового факта придавало ему значение ужасающего преступления. Шутка сказать: дикое озлобление, звериная ненависть, клевета - ну как оставить на советской земле такого изверга! Расстрелять его! Или - пример следовательской передачи одного факта из моей биографии. После демобилизации из Советской Армии весной 1945 года я не вернулся во 2-й Московский медицинский институт, где я был профессором патологической анатомии и заместителем директора (теперь это называется - проректор) по научной и учебной работе, а перешел в Институт морфологии Академии медицинских наук, что отмечалось в приказе о моей демобилизации. Одновременно я вернулся на работу в патологоанатомическое отделение 1-й Градской больницы (главный врач А. Б. Топчан), где должна была разместиться и моя лаборатория по институту. Эти факты следователь в первой редакции протокола, в которую я потребовал внести исправления, отказываясь его подписать в такой редакции, изложил так: "После демобилизации из Советской Армии я решил не возвращаться во 2-й Московский медицинский институт, а договорился с еврейским буржуазным националистом Топчаном, что моя дальнейшая деятельность будет проходить в 1-й Градской больнице". На мой протест против формулировки "решил не возвращаться", "договорился", "еврейский буржуазный националист Топчан", "дальнейшая деятельность" - эти словесные выкрутасы имели задачей произвести впечатление преднамеренного преступного сговора для переноса моей преступной деятельности в 1-ю Градскую больницу и для дискредитации Топчана, мой куратор, делая наивное лицо, пытался утверждать, что в протоколе все изложено в полном соответствии с фактами без всякой тенденциозности. "Ведь для того, чтобы вернуться в 1-ю Градскую больницу, надо договориться, что Топчан - еврейский буржуазный националист - нам известно, а всякая работа - деятельность и т. д.".
По ходу бесед на основную тему моим куратором вводились некоторые интермедии. Например, вопрос: "Как имя-отчество Когана?" Я отвечаю: "Борис Борисович". Следует смех: "Ха-ха-ха, Борис Борисович! Борух-Берко-Хаймович и т. д." Я отвечаю: "Я в течение всего нашего многолетнего знакомства знал его как Бориса Борисовича, а его паспортное имя меня не интересовало". Далее продолжает куратор: "Кстати, везде по документам вы - Яков Львович, и под таким именем-отчеством вас знает вся Москва. Достаточно его произнести, как уже знают, о ком идет речь. А в одном из документов (он имел в виду мое метрическое свидетельство, выданное в 1898 году симферопольским раввином) видно, что имя вашего отца было не Лев". Я спокойно разъясняю: "Действительно, полное имя моего отца сложное: Шамай-Лейбович Иоселевич Шабсович, но в быту он назывался Лев Иосифович. Если вам хочется называть меня Яков Шамай-Лейбович Иоселевич Шабсович - пожалуйста ломайте себе язык, я мешать не буду" Ответа не последовало. Вдруг неожиданный вопрос: "Почему вы отказались сдать комнату Баргу? Он тоже сволочь?" История эта такова. Осенью 1952 года мы остались втроем в большой квартире из четырех комнат (жена, я и младшая дочь-школьница), ввиду отъезда на работу по назначению в г. Торопец нашей старшей дочери-врача. Ввиду затруднительного финансового положения семьи мы предполагали сдать одну комнату. Наши друзья порекомендовали нам их знакомого историка Барга, переехавшего в Москву из Львова, бывшего до 1939 года польским городом. Однако многолетнее опасение контактов с лицами из зарубежного мира, продиктованного подозрительностью к таким контактам со стороны МГБ, заставило нас воздержаться от сдачи комнаты бывшему польскому гражданину. О нашем отказе мы сообщили по телефону нашим друзьям. Этот факт, как и многие другие, был по-своему интерпретирован органами МГБ. Я разъяснил куратору причину отказа в сдаче комнаты Баргу, и на его недоверие к этой причине сказал ему, что они сами воспитали в советских гражданах страх перед контактами с чужеземцами. Куратор, однако, сохранил недоверие к этой причине и сделал вид, что видел ее в чем-то другом.
Среди внезапных "интермедийных" вопросов был задан такой: "Почему в перечне ваших знакомых, с которыми вы встречаетесь, вы не назвали Этингера?" Я не сразу сообразил, что речь идет о том перечне, который записал сотрудник МГБ при вербовке меня в осведомители в 1950 году, т. е. более двух лет тому назад. Я ответил, что, вероятно, забыл его назвать, чему куратор не поверил, сказав, что я это сделал умышленно. В этом он был прав. Я. Г. Этингер был словоохотливый человек, любивший политические темы, которые он обсуждал с первым встречным в любой обстановке. При этом он игнорировал скользкость некоторых тем его бесед для того времени. Несомненно, органы безопасности знали об этом, поскольку он не стеснялся вести подобные монологи даже во время обхода больных в его клинике в присутствии многих врачей. "Органы", бесспорно, не нуждались в моей информации о его высказываниях, но я не хотел, чтобы они приставали ко мне с этим для дополнительной дискредитации Этингера. Этот эпизод иллюстрирует, между прочим, что в секретном досье "органов" на советского гражданина всякое лыко в строку, а что мое досье велось и пополнялось много лет, я узнал во время следствия и после него. Однажды мой куратор стал зачитывать длинный список фамилий профессоров-медиков еврейской национальности, открываемый Певзнером, Збарским, с вопросом ко мне, кого из них я знаю. Я знал почти всех, поскольку медицинский мир Москвы тесен, а в этом списке большинство были известные ученые. Для какой цели был составлен этот список, остается тайной МГБ, но интересен самый факт его составления. Не для уничтожения ли их?
Я получил также несколько уроков об основах советской юридической науки, заложенных "корифеем" ее, академиком А. Я. Вышинским. Я, например, поинтересовался, зачем нужны мои признания в совершенных преступлениях, раз я изобличен в них еще до ареста, когда были известны не только мои преступления, но и определено наказание за них. Следователь охотно разъяснил, что сознание обвиняемого (состоящее из перечня вымышленных им самим преступных деяний) - это презумпция виновности. Я потом узнал, что этот принцип считается самым порочным в уголовном праве всех времен и народов. Далее, я поинтересовался, что такое антисоветские сборища, в которых я якобы участвовал. Следователь разъяснил, что это одно из определений преступного сообщества по систематике того же Вышинского. Сборище - это группа людей, может быть, даже из 2-х человек, не имеющая никакого плана антисоветских действий, но ведущая беседы контрреволюционного содержания. Организация - это более высокая антисоветская ступень, имеющая программу и план контрреволюционной работы.
Подытоживая результаты многосуточного труда по доказанности обвинения в еврейском буржуазном национализме, куратор остался крайне недоволен ими и мной. "Что это за материалы?", - воскликнул он: "Хаима уволили с работы, Абрама не приняли на работу - это я мог бы узнать в любом месткоме. Мне нужны другие материалы". Я отвечал, что я могу дать только те материалы, о которых, действительно, можно узнать в каждом месткоме; других у меня нет. Тем не менее и этих материалов оказалось достаточно для признания меня виновным по смертоносным статьям 58,8; 58,10; 58,11.
Следствие перешло к другому этапу - к материалам моего участия в террористической деятельности врачей. Собственно говоря, я искусственно расчленяю эти этапы; по ходу следствия они переплетались, но мое отношение к ним было различным. Если я не только не отрицал своих действительных поступков и мыслей, характеризующих меня как "еврейского буржуазного националиста" в трактовке этого понятия МГБ, то террор я отрицал начисто и категорически. Я отрицал не только свое участие в нем, но категорически отвергал возможность террористических действий со стороны арестованных клиницистов. Я говорил, что знаю всех их, со многими имел тесный рабочий контакт и дружеские отношения. Это - превосходные врачи, преданные своему делу и неспособные нанести умышленный вред своим пациентам. Следователю мое упорство в этом вопросе, видимо, надоело, и он решил сломить его следующим вопросом: "А вы, находясь в это время еще на свободе, читали сообщение ТАСС 13 января 1953 года?" Текст этого сообщения приведен выше, и в нем указано, что обвиняемые признали свою вину. Мне ничего другого не оставалось, как ответить, что я этому не поверил. Последовала бешеная ругань, прерываемая словами: "Так вы считаете, что это провокация МГБ!"