Юрий Трифонов - Единственная
Он вдруг встал, подошел к ней, остановился сзади.
- Что сеанс, теперь? - испуганно спросила она.
Он взял ее за руку, подвел к дивану, усадил, сел рядом и положил ее голову себе на плечо.
- Вот так. Как в машине. Когда ты прижалась ко мне, чтоб согреть, и положила вот так голову, я почти потерял сознание, хотя ждал этого.
- Ждал? - она попыталась отстраниться, но он не дал.
- Моя милая, моя единственная, я знал, что ты испытаешь привязанность ко мне. Ты была подготовлена, это один из аспектов лечения. Он даже имеет название - пе-ре-не-сение. Я обязан был сделать так, чтобы у тебя появилась потребность видеть меня, чтобы - тоска по мне. Так что у меня нет основания гордиться тем, что я тебя завоевал. Наоборот - я испытываю глубокое чувство вины.
- Какой ужас! - тихо сказала она.
- Нет. Ужас в другом. Мы оба запутались: ты - между мной и тем, что связано с письмами, которые ты весь день носишь в сумочке и боишься прочитать, я - между долгом и тем, что происходит со мной. Это не впервые, поверь, этот - флер влюбленности пациентки... Я умею с ним работать.
- Замолчи! - она встала, прошла в кабинет, открыла крышку рояля.
Она не знала, что еще может так играть. В Москве и Зубалове научилась бренчать, подыгрывать поющим.
"Калинка-малинка", "Сулико", "Распрягайте хлопцы коней", а тут прелюдии Шопена.
"Только бы он ничего больше не говорил и не вздумал гипнотизировать меня из-за своего стола".
Он почему-то сел не на диван, а далеко - за письменный стол.
Вдруг свело пальцы. Она оборвала, подняла кисти вверх, потрясла ими.
- Пора домой.
- Я отведу, - с готовностью откликнулся он из своего темного угла.
- Ты действительно утром поедешь отдавать шаль?
Сидели в машине возле отеля. За окном, в холле, как всегда, танцевали под патефон.
- Конечно, а как иначе.
- Можно послать посыльного.
- Я обещала, что привезу сама.
Что-то в ее голосе задело его, смотрел почти с испугом.
- Ты сейчас звучала, немного как ваше радио. Партийная твердость.
- Спокойной ночи, - она взялась за ручку дверцы.
- Подожди. Извини, не сердись. Я не в форме. Эти письма, сумочка стала толстой, поэтому говорю письма, эти письма... не то. У нас с тобой возможны только два варианта: ты возненавидишь меня, ты полюбишь меня по-настоящему - и останешься со мной...
- Я уезжаю завтра, в ноль тридцать. Я много раз собиралась уехать, поэтому знаю расписание.
Первое письмо было от Павла с Женей. Пробежала быстро. Ждут, беспокоятся, надеются, на скорую встречу, в Москве все в порядке, дети здоровы.
"Надо завтра дать телеграмму в Берлин на Литценбургерштрассе, 14".
21 июня.
Татька!
Напиши что-нибудь. Обязательно напиши и пошли по линии НКИД на имя Товстухи (в ЦК). Как доехала, что видела, была ли у врачей, каково мнение врачей о твоем здоровье и т.д. - напиши.
Съезд откроем 26-го. Дела идут у нас неплохо.
Очень скучно здесь, Таточка. Сижу дома один, как сыч. Загород еще не ездил - дела. Свою работу кончил. Думаю поехать за город к ребяткам завтра-послезавтра.
Ну, до свиданья. Не задерживайся долго, приезжай поскорее.
Це-лу-ю. Твой Иосиф.
2 июля.
Татька!
Получил все три письма. Не мог сразу ответить, т.к. был очень занят. Теперь я, наконец, свободен. Съезд кончится 10-12. Буду ждать тебя, как бы ты не опоздала с приездом. Если интересы здоровья требуют, оставайся подольше.
Бываю иногда за городом. Ребята здоровы. Мне не очень нравится учительница. Она все бегает по окрестности дачи и заставляет бегать Ваську и Томика с утра до вечера. Я не сомневаюсь, что никакой учебы у нее с Васькой не выйдет. Недаром Васька не успевает с ней в немецком языке. Очень странная женщина. Я за это время немного устал и похудел порядком. Думаю за эти дни отдохнуть и войти в норму.
Ну, до свиданья.
Це-лу-ю. Твой Иосиф.2
" У него поистинне уникальное чутье. Как можно было почувствовать из коротеньких отчетов о здоровье, о процедурах, о погоде, о красотах Богемии, как можно было почувствовать, что с ней что-то неладно? Отсюда - искренняя тревога и почти тоска первого письма, и сухость второго. Это "Ну, до свиданья" звучит как угроза. И то, что будет ждать - не похоже на него. Ведь летний отдых - святое. Что бы ни происходило, он на два, а то и три месяца уезжал к морю. Летали самолеты, неслись курьерскими фельдегери, а он до октября, а иногда и до ноября принимал ванны, играл в городки, лечил зубы и измерял температуру воздуха.
Предложил остаться подольше - попахивает провокацией, но она не бросится сломя голову из Берлина в Москву, она вернется тогда, когда забудется все, что произошло с ней здесь. Станет сном, рассказом, прочитанном в книге с забытым названием. Вот только завтра надо успеть до трех отвезти шаль, купить билет (это заодно на вокзале), зайти к Зое, рассчитаться за массаж. Он действительно чудесно омолодил ее. Потом зайти попрощаться с ним. Все. Провожать не надо, это не входит в курс лечения.
Как он сказал? "Это один из аспектов лечения". И слово какое-то двусмысленное. Что значит перенесение? Кто кого переносит или не переносит? Куда переносит? Что переносит? Свои страдания? Сам переносит или на врача? Абсурд. Такой же как мечты о Карловом университете, о лампе с красивым абажуром на подоконнике, об избавлении от страшной тоски и невыносимых головных болей".
Снова кабинет, но вместо книг - на книжных полках одинаковые тетради, толстые немецкие гроссбухи с глянцевыми черными обложками. Ей нужно отыскать какую-то одну, но тетради валяются и на полу и на письменном столе. Она в отчаянии - тетрадь необходима, а найти ее невозможно, они все одинаковые. Она берет первую приглянувшуюся - чистые страницы, другую - то же самое. Сзади раздается чей-то голос.
- Это здесь, но я не отдам, потому что это надо отщипывать.
Она оборачивается и видит, что из-за портрета мужчины с усами и бородкой высунулась голова полоза с огромными человеческими глазами.
Шел летний дождь. Шелестел по листьям каштана, неожиданно отстукивал тихую дробь на жестяном отливе окна.
Брусчатка на площади блестела, как шкура полоза, и Гете в своем кресле на памятнике выглядел сиротливо и неуместно.
Водитель такси нежным, как у большинства чешских мужчин, голосом сказал, что они вряд ли успеют к поезду, а следующий через два часа. Она спохватилась, что не знает названия станции, до которой будет брать билет. Описала здание вокзала, и водитель радостно воскликнул -Беков!
Они все же успели, хотя водитель сильно надеялся на то, что, опоздав на поезд, она поедет в этот самый Беков на такси.
Все так же вскрикивал паровозик, и ветки пытались запрыгнуть в окно, но та первая поездка вспоминалась с щемящей грустью утраты, что было странно, ведь побег удался. На что же она надеялась, уезжая из Карлсбада? Наверное, на чудо. Ведь произошло же чудо один раз: она села в поезд, судьба перевела стрелки, и она приехала в совершенно другую, незнакомую и ошеломляющую жизнь.
Но тогда она была легче, почти ничего не весила: в руках корзинка со скудным гардеробом, на душе тень жалости к отцу; и ветру судьбы было легко поднять ее, закрутить и унести за синие леса. А вот за высокие горы - не получилось, потому что невозможно освободиться от прожитого вместе. Слишком тяжел груз любви, невыносимости совместной жизни, отвращения и восхищения, доверия и тайны.
И еще потому, что Эрих со всеми своими сеансами, гипнозами, внушениями и супницами ничего не понял, не захотел понять, не может понять, какие силы их раздирают.
Буфетчица встретила ее величественным кивком, приняла шаль и, не дослушав благодарностей, уплыла за кулисы.
Надежда растерялась: она хотела попросить кофе и что-нибудь поесть. Она не позавтракала, поезда ждать около часа, придет в восемь с минутами.
Маленький зал теперь выглядел уютным и чистым. Она вспомнила, как Эрих вчера стоял у этой стойки в белой рубашке, с коробящейся крахмальной манишкой, как улыбался замороженной улыбкой, как шептал "Попроси продать". Все это тоже уже казалось сном или галлюцинацией.
Буфетчица вышла с подносом: маленький кофейник, чашка, булочка, блюдечко с вареньем, немного ветчины, немного сыра. Завтрак "континенталь".
- Гратис, - налила кофе, уселась напротив. - Значит, в России есть бедные и богатые, - сказала задумчиво. - Зачем было делать революцию?
Надежда поперхнулась.
- У нас коммунисты имеют ограничение в зарплате, называется партмаксимум.
- Не знаю. В прошлом году я работала горничной в "Бристоле", там было много русских, они богатые. Сколько получает рабочий?
- Рублей сто, сто двадцать пять.
- Значит на день - четыре рубля. А сколько стоит фунт масла?
- Десять.
- А десяток яиц?
- Семь.
- А пуд муки?
- Килограмм - пять рублей.
- Молоко?
- Три рубля литр.
Буфетчица задумалась, но ненадолго.
- Значит, в день он может съесть только два яйца и полкило хлеба, или сто грамм масла и поллитра молока или полкило хлеба, это он один, а дети, а одежда, а транспорт. Это катастрофа, это голод.