Автопортрет на фоне русского пианино - Вольф Вондрачек
Мы расплачиваемся за то, что живем, писал он! Что еще из меня можно вытащить?
Следует составленный им карандашом, написанный поперек пустой в остальном страницы прямо-таки каллиграфическим почерком список, своеобразная иерархия имен и чисел, имена – виолончелистов, числа – их возраст. Казальс – 97 лет, Штаркер – 89 лет, Бальдовино – 82 года, Фурнье и Ростропович – оба по 80 лет, Майнарди – 79 лет, Тортелье – 76 лет, Пятигорский – 73 года…
Комментарий к списку мы находим через несколько страниц, вот он: «Я (63), ограничения в моторике, отеки суставов, затрудненное дыхание, головокружения. Посещают сны о том, каково быть молодым и сильным. Я справлюсь. Я поднимусь в горы. Доведу своих учеников до вершины. Я хочу… (Продолжение зачеркнуто толстым карандашом до нечитабельности!) Никаких больше последних удачных записей шести сюит! Не танцевать больше смычком по струнам. То есть ничего больше! То есть…» (Строка обрывается.)
Так пишет человек, у кого отобрали все, составлявшее его жизнь.
На следующей странице еще короткая запись: «Даже мысли движутся иначе, чем я хочу. Они подчиняются мне, только когда я сосредотачиваюсь на карандаше, которым их записываю».
Сидя перед тарелкой супа, думал ли он о самоубийстве?
Однажды, рассказывал Суворин, в поисках туалета я по-настоящему заблудился в его квартире (ее масштабов я никогда не мог оценить) и очутился в комнате, отведенной, видимо, под кабинет, возможно, и использовавшейся как кабинет, но производившей впечатление заброшенности. Судя по виду, о каком-то тщеславном желании содержать его в порядке не шло и речи. Я сразу почувствовал себя как дома. У меня так вся квартира: обанкротившаяся фирма. Письма, контракты, документы, книги, партитуры. На подоконнике ваза с засохшими ветками сирени, утюг, коробка печенья. В углу завернутые в упаковочную бумагу афиши. В коробке возле двери – рубашки, носки, свитер, красная бейсбольная кепка, как будто для стирки. На открытом ноутбуке чехол для смычка, бог знает куда подевавшегося. Телефона – должен же быть телефон – не было, он нигде не обнаруживался. У одного окна устройство для физического оздоровления в виде велосипеда, на седло повешен пакет с цветочными луковицами. На спинке стула, единственного, куда можно сесть поработать, – шелковый платок, на трех других – разнообразная печатная продукция: программки, тонкие и толстые журналы, газеты. Кажется, он рассказывал, будто держит секретаршу? Если так, то она, вероятно, восприняла призывом фразу Вольтера, напечатанную крупными буквами и приколотую к стене («У нас на земле всего три дня, давайте получать от них удовольствие!»), и, в спешке забыв платок, отпросилась на оставшуюся малость земной жизни.
Мировоззрение, с которым люди вроде Шиффа, в отличие от его секретарши (если она вообще когда-нибудь существовала!), сами того не зная, бьются не на жизнь, а на смерть. Он мог сорваться и разразиться самыми неприличными ругательствами, какие обычно мысленно бросают приближающемуся со шприцем стоматологу. И ему сразу становилось лучше, что имело в себе нечто трогательное. Этого славного человека – а в сущности, он славный человек – хотелось обнять, если бы он когда-нибудь позволил кому-нибудь к себе приблизиться. В нашем языке для таких людей имеется выражение, звучащее жестко, но подразумевающее тепло, симпатию. Они, как мы говорим, закованы льдом. Он правда был закован льдом. Человек доброй души, но к себе не подпускавший, отклонявший любую близость, любое касание.
Я уже говорил, Шифф исписывал страницу за страницей. Без всяких оглядок. Одни записи датированы, другие нет. Где-то полностью исписанные страницы, где-то текста лишь чуть-чуть. Например: я хожу с палочкой в пределах круга, оставленного бокалом красного вина. И на сцену впервые вышел, опираясь на палку. Кажется, в зале начали перешептываться? Или шепот мне чудится? Разве жизнь между опорной палочкой и дирижерской еще жизнь? Или это концы жизни, моей жизни? Печально гнетущее чувство, что я себя пережил. Некогда в тебе протекала река. А сегодня она течет только по воскресеньям. Следуют фразы, их обрывки. Глаза моих инструментов! Когда становится страшно, надо дышать. Подобные мысли делают нас смертными. Внизу неумелый рисунок, но, несомненно, Чаплин, человечек с палочкой. Он шатается, однако не падает. А если падает, то опять поднимается. Не все истории рассказаны до конца.
Суворин пробует.
Соли достаточно?
Вполне!
Шиффу, видимо, совсем не хочется есть, он даже не притронулся. Вместо этого играл жиринками в супе. Гонял их туда-сюда кончиком ложки. Может, они складывались в понравившийся ему орнамент.
Вы когда-нибудь сидели в «Роллс-Ройсе»?
Я воспринял его вопрос комплиментом, большим комплиментом. Похоже, он не считал старого, скромно мыслящего русского недостойным разок поддаться соблазну и поудобнее устроиться в царском автомобиле, да еще и за рулем.
У вас вообще есть водительские права? У Толстого не было, насколько мне известно.
Да, видимо, нет.
«Роллс-Ройс» стоит в гараже около озера Аттерзее, говорит Шифф, почти круглый год. В Вене над ним смеялись бы. Считали бы меня снобом. Меня-то! Сотворить из меня сноба не удалось и друзьям, когда я жил в Лондоне, а уж как они старались. Все пытались отправить меня к своим портным, закройщикам, сапожникам. Лучшая ткань, лучшая кожа! Ручная работа на мировом уровне! Редкая возможность! Я с восторгом все это выслушивал и почти верил, но позволить снять мерки, дать себя одеть, преобразить – мне и такое приходилось выслушивать – в элегантного мужчину? Они шутят? – думал я. Или рехнулись? Дожидаться, пока в дорогом магазине мужской одежды заявят, что плечи у меня асимметричны несколько больше желаемого? Пока сапожник, которого королева самолично пожаловала во дворянство, в замедленном придворном темпе скажет, что у меня сложные ноги, да еще, не дай бог, прочтет доклад про «здоровую ходьбу на двух ногах» с рекомендацией либо как можно скорее обратиться к ортопеду, либо пройти курс лечебного гипноза? Пока мастер по рубашкам, взяв меня на прицел, примется втолковывать, что надо следить за весом? Нет уж, спасибо. Рыба с сосисками на завтрак куда ни шло, хоть и приходилось себя заставлять, но не более. Покупка в конечном счете этой колымаги, думаю, была некой самообороной. Меня не покидало чувство необходимости их умилостивить, и получилось. Они склонились перед моей высокой оценкой британской культуры. В их глазах я поступил правильно. Они меня простили.
В лице его отразилось глубокое удовлетворение.
А сейчас мне нужна сигарета. Третья за короткое время. Вы тоже?
Ну да, почему бы и