Свет очага - Тахави Ахтанов
Мы со Светой переглянулись… В груди похолодело. Нежеланному гостю приходится следить за каждым движением бровей хозяина. Как ни был он мрачен, как ни супил брови, я почувствовала в нем подспудную какую-то радость, она сквозила во всем: в том, как он работал, как подгреб, подбил сено, как ходил по двору, как он пустые эти щи хлебал. Он словно чего-то ждал, какие-то радостные перемены ему виделись. Теперь мы начали понимать — какие.
— А кто это… с той стороны? — спросила Света.
— А советские. Богато их тут понаехало. И Советы, и партячейка якась. Прийшли и давай гуртовать босяков та голодранцев, булгачить их, — ответила хозяйка. — Все! Тикают тоже, как и вы, — и партийцы, и Советы, и бог их знает кто.
Мы со Светой подавленно молчали. Что возразить, что вообще можно было сказать этим людям? Было совершенно очевидно, говорили они не в раздражении, не в обиде, не в ожидании беды, когда душа в смятении — нет! Было высказано заветное, высказано было расчетливо: дождались своего часа, не нужно теперь лукавить и притворяться.
— Не седни-завтра явятся сюда наши спасители. Так что вы уж, гости дорогие, уходите пораньше. А то зацапают они вас, тогда и у нас могут быть неприятности…
— Лягайте, лягайте, а утречком чуть свет и того… — поддержала его жена. — Немцы вас не помилуют.
Шурик, не все понявший в нашем разговоре, переводил удивленный взгляд с хозяина на хозяйку.
— А вас они что, любят? — спросил он вдруг.
— Кто это «они»?
— Да немцы. Фашисты. Вы за них, что ли? Вы разве не за наших? — Шурик, удивляясь еще сильнее, взглянул на хозяев, затем на своего рыжего сверстника.
— Мы-то? Мы… — не находя, что сказать, начал было рыжий мальчонка, но умолк, заметив, как нахмурился отец.
— Хватит, не вашего ума это дело, — одернул хозяин обоих мальчишек. Затем велел жене: — Постели им в чулане.
Нам бросили сена, поверх него рядно, рядном же дали и накрыться. Шурик лег между нами и уже посапывает, но Света, кажется, не спит, мы обе молчим, и я чувствую — ее томят те же мысли, что и меня, поднимающие какое-то горькое беспокойство. Наверное, потому и не можем, не хотим говорить.
Да, разразилась война. Мужчины, отправив нас в тыл, взяли оружие и пошли воевать. Для меня — да и не только для меня — мир раскололся надвое: с той стороны вторгался жестокий и беспощадный враг, с этой стороны — мы…
Перед моими глазами встал дебелый мужик с длинным острым носом, глубоко спрятанными глазками. Он не в силах скрыть неожиданно привалившей радости, с нетерпением ждет как освободителей тех, кто идет с той стороны жечь его родную землю, а врагами своими считает «совецких». Когда раскулачивали и выселяли баев и кулаков, я была еще девчонкой. К тому же в нашем ауле не было баев, и мне не довелось увидеть, как их выселяют. В школе мы изучали классовую борьбу, отвечали на уроках, на экзаменах говорили о ней. Но все это было так далеко от обычной жизни, от знакомых, привычных людей, что воспринималось как теорема, которую нужно заучить.
И вот теперь история как бы ожила, задышала тяжело и удушливо прямо в лицо — вот она, ненависть, вот она, глухая ярость, сжигающая в человеке человеческое, — и пропади ты пропадом родина, погибайте женщины, умирайте дети, драпай, войско народное…
Снова передо мной возник хозяин дома. Он сидит ссутулившись за столом, словно стараясь уменьшить свое большое жилистое тело; я видела бойцов, которые сжимаются в окопах, когда стреляют, исподлобья, холодно, прицельно глядя в прорезь винтовки. Куда метится хозяин этого крепкого двора? Взгляд у него беспощадный. Чем сильнее я смыкаю веки, тем явственнее вижу его. И затаив дыхание, прислушиваюсь к каждому шороху, доносящемуся из комнат. Света тоже, видимо, томится, не слышно сонного ее дыхания, только Шурик дышит спокойно и ровно, но вдруг он поворачивается ко мне и спрашивает шепотом:
— Разве они не за нас?
14
Костер горел хорошо, бездымно почти, над ним жидко и прозрачно струился горячий воздух, дрова пощелкивали, постреливали угольками, лопотало что-то небольшое пламя, и было приятно сидеть, ни о чем не думать, а слушать это тугое лопотание огня и подбрасывать сухие сучья. Небо посветлело. Только под сводом ветвей, за стволами, в кустарниковой, лиственной чаще собралась и все еще держалась ночная темень. Волны тепла, идущие от костра, разморили меня, потянуло на сон, да так сильно, что я встала и прошлась немного там, где не было травы — под старой могучей сосной. Я долго всматривалась в ту сторону, куда ушла Света, каждый куст обшарила взглядом — никого… Боже мой, если даже и заночевала она, то могла бы встать пораньше и уже вернуться? А может, мне самой пойти?! Она ушла вот в этом, северном направлении. Всего шагов двести, и окажешься на опушке. Потом еще дальше… До деревни не больше двух-трех километров. Пробраться туда можно прямиком по оврагу или в обход, лесом.
Все лесом, лесом…
На другой день, после первой нашей ночевки, мы добрались до большой станции. Издали все разглядев, мы заторопились, словно боялись, что вот-вот раздастся гудок, и мы отстанем от поезда. У кого побольше было сил, те ушли далеко вперед, но многие еле плелись уже. Муся-Строптивая неутомимо носилась вдоль сильно растянувшейся цепочки, то подгоняя задних, то задерживая передних.
Станция была целехонькой, как в мирное время. Кто-то закричал: вон составы, смотрите, не один, а два — оба исправны. И мы, несмотря на всю нашу усталость, чуть ли не бегом бросились туда, но вспыхнувшая было надежда тут же угасла, словно ее залили водой: впереди был разрушен еще один мост.
Передохнув с полчаса, побрели дальше. На другое утро мы поднялись с большим трудом, ощущая болезненную ломоту во всем теле. Но деваться некуда, нужно было шагать: мерять версты отяжелевшими, разбитыми ногами.
Сначала мне казалось, что я среди спутников своих самая слабая, и я держалась только мыслью: «Отстану — люди будут беспокоиться». Но вскоре обнаружилось, что все они не в лучшем состоянии, чем я. Даже самая рослая и крепко сбитая Муся-Хохотушка и та еле передвигала ноги. Об Алевтине Павловне нечего и говорить, румяное лицо ее потемнело, глаза ввалились,