Коммунальные конфорки - Жанна Юрьевна Вишневская
Моя бабушка, которая не переносила курения в помещении, никогда не высказывалась по поводу тети Нади. Дело в том, что Наденька Сапрунова по молодости тоже не переносила табачного дыма. А потом началась война. Надя и ее мама не эвакуировались, обе работали на Адмиралтейском заводе. Когда паек совсем урезали, то кто-то дал Наде самокрутку и сказал, что от голода помогает. И правда, Надя хоть и давилась едким дымом, но есть хотелось меньше. Блокада и война закончились, а привычка мало есть и много курить осталась. Надежда и сейчас не тратилась на приличные папиросы, курила самую дешевую махорку. Соседи ворчали, но терпели, потому что когда кто-то попросил ее дымить на лестнице, она глянула отсутствующим взглядом, как будто на минуту вернулась в прошлое, и задумчиво произнесла:
– Главное в блокаду – курить! – и жадно затянулась.
Больше с этим не приставали.
А еще в квартире на Пестеля все время играла музыка. Причем не радиола, не магнитофон «Астра», а самая настоящая живая музыка.
В первой комнате направо жила тетя Зина и ее муж – дядя Костя, который играл на абсолютно всех доступных инструментах. Если бы у него были орган или арфа, он, наверное, научился бы играть и на них. Но у него была только трофейная гармонь, и все же он умудрялся устраивать настоящие концерты и был желанным гостем на всевозможных общественных мероприятиях. Однажды их пригласили на свадьбу в ресторан. Костя долго присматривался к музыкантам, а когда оркестр ушел на перерыв, опрокинул сто граммов для храбрости и поднялся на сцену.
Потыкал пальцем по клавишам рояля, прислушался, повторил, даже пропел что-то себя под нос – и вдруг сел и заиграл нехитрую мелодию, но сразу двумя руками. Пианист остановился в отдалении, переглянулся с подоспевшими оркестрантами, а дядя Костя все увереннее и увереннее играл песни, которые всегда исполнял на баяне. Когда он закончил, аплодировали не только гости, но и оркестр. Ему даже предложили попробовать на трубе, но он отказался.
Когда Костя был не в духе или с похмелья, он запирался в комнате поправлять настроение. Через несколько минут раздавался печальный звук гармони: она то шумно вздыхала, то нервно вздрагивала, не очень понимая, как себя вести, выводила неожиданные рулады, сама пугалась и замолкала, срывалась, повторялась, заикалась, но и вдруг, окрепнув, заполняла паузы между звуками, начинала слушаться движения мехов между нотами, и бессмысленная какофония превращалась в цельную мелодию. Музыка эта заполняла все пространство, уже не могла удержаться в рамках одной квартиры, выплескивалась во двор-колодец, заполняла его до краев, переливалась с Пестеля на Фурманова, просочившись между ветвями деревьев в Соляном садике, текла до самой набережной и, смешавшись с шумом Невы, затихала где-то под Литейным мостом.
Пока дядя Костя играл вне времени и пространства, остальные жильцы занимались самыми прозаичными коммунальными делами: вываривали в больших котлах постельное белье, втихаря снимали пробы из чужих кастрюль и незлобиво переругивались из-за очереди мыть места общего пользования, в которых муж тети Любы, дядя Толя, сушил березовые веники.
Во-первых, он запасал веники для бани на всех соседей на год вперед, а во-вторых, в общей уборной они успешно выполняли роль ароматизатора. Ниже, под вениками, на вбитых в крашенную ядовито-зеленой масляной краской стену гвоздях, были развешаны деревянные сиденья для унитаза, с гордо написанной чернильным карандашом фамилией владельца.
Однажды какой-то подвыпивший шутник из гостей приписал к каждому слово «жопа». Как ни стирали, так и осталось: «Жопа Король», «Жопа Стебунов» и так далее. На одном из сидений было уважительно написано только имя: «Мирра». Хозяйка стульчака и впрямь отличалась монументальным задом, так что «Жопа Мирра» звучало весьма символично. Гордая Мирра даже не делала попытки оттереть или поменять сиденье. Наоборот, если бы могла, то надевала бы его на шею, как сбрую, и выставляла бы на всеобщее обозрение. Но народ бы этого, конечно, не понял, тогда на шее носили только рулоны туалетной бумаги, нанизанные на веревку по десять штук (больше в одни руки не отпускали). Счастливые покупатели выглядели словно местные папуасы, готовые танцевать обрядные танцы, чтобы достать дефицит. Продавцам поклонялись, приносили билеты на дефицитные спектакли в ложу или на концерт, а то и просто одаривали денежными знаками, которые меркантильные «святые» очень даже уважали.
* * *
На коммунальной кухне всегда сушилось белье и пахло щами. Я ужасно смущался при виде прицепленных за вытянутые бретельки лифчиков и бесстыдно развешенных за штанины распятых панталон. Я пробирался, стараясь отводить взгляд и путаясь головой в застиранных простынях и полотенцах. Женщины на кухне хихикали, глядя за моими пертурбациями с закрытыми глазами. Бабушка понимала, брала за руку, выводила из лабиринта сушащегося белья и отправляла в комнату к Любе, там снабжала книжкой, а сама шла на кухню, где соседки делились тайнами, жаловались на мужей, гордились детьми, ругались, шумно и слезно мирились, одалживали луковицы и деньги, хвастались нижним бельем, бесстыдно задирая юбки, – словом, вели обычную коммунальную жизнь, как повелось с тех далеких времен, когда в барские квартиры стали заселять по несколько семей.
Коммунальные привычки, как вирусы, проникали в организм, внедрялись в гены и передавались по наследству, вызывая необратимые изменения не только у первого поколения коммунальных кухонь, но и у внуков и правнуков. Потомки, может, уже и жили в отдельных квартирах, но иногда вели себя так же, как их бабушки и матери, привыкшие к общественному быту. Это была взрывоопасная смесь умений: постоять за себя в любой ситуации, сплетничать, ругаться по ничтожному поводу и в то же время поделиться последним куском, дарить дорогие сердцу вещи и втихаря отсыпать себе сахар или соль, занимать для соседей очередь в магазине и увеличивать газ под чужой кастрюлей, чтобы потом злорадно наблюдать, как выкипает суп.
Вдоль стены бок о бок стояли две стандартные плиты. У каждого жильца была своя конфорка, и пользоваться чужой можно было исключительно с разрешения владельца.
На одной конфорке всегда стояла объемная кастрюля с булькающим супом. Она принадлежала Эльзе Карловне Гофман, по мужу Демьяновой. Была она обрусевшей немкой и со временем превратилась в Эллу Кирилловну Демьянову, а с годами и вовсе в Демьяновну. Когда-то она работала редактором в одной из центральных газет и занималась переводами, благо в совершенстве знала немецкий и английский. Ходили слухи, что говорила