Максим Горький - Том 5. Повести, рассказы, очерки, стихи 1900-1906
— Ну, — несчастье попразднуем!.. В каторгу понадобится идти — вместе айда? Слышишь? А пока — будем горе с любовью изживать… Теперь мне — хошь жги меня огнём… На душе — легко…
Взволнованные разговором, возбуждённые ласками, они смотрели друг на друга, как сквозь туман. Им было жарко от объятий и тесно в одеждах…
За окнами небо было серое, скучное. Холодная мгла одевала землю, оседая на деревьях белым инеем. В палисаднике пред окнами тихо покачивались тонкие ветви молодой берёзы, стряхивая снежинки. Зимний вечер наступал…
Через несколько дней Лунёв узнал, что по делу об убийстве купца Полуэктова полиция ищет какого-то высокого человека в барашковой шапке. При осмотре вещей в лавке убитого были найдены две серебряные ризы с икон, оказалось, что они краденые. Мальчик, служивший в лавке, показал, что эти ризы были куплены дня за три до убийства у человека высокого роста, в полушубке, по имени Андрея, что человек этот не однажды продавал Полуэктову серебряные и золотые вещи и что Полуэктов давал ему деньги в долг. Потом стало известно, что накануне и в самый день убийства человек, подходящий под описание мальчика, кутил в публичных домах.
Каждый день Илья слышал что-нибудь новое по этому делу: весь город был заинтересован дерзким убийством, о нём говорили всюду — в трактирах, на улицах. Но Лунёва почти не интересовали эти разговоры: мысль об опасности отвалилась от его сердца, как корка от язвы, и на месте её он ощущал только какую-то неловкость. Он думал лишь об одном: как теперь будет жить?
И чувствовал себя, как рекрут пред набором, как человек, собравшийся в далёкий, неизвестный путь. Последнее время к нему усиленно приставал Яков. Растрёпанный, одетый кое-как, он бесцельно совался по трактиру и по двору, смотрел на всё рассеянно блуждавшими глазами и имел вид человека, занятого какими-то особенными соображениями. Встречаясь с Ильёй, он таинственно и торопливо, вполголоса или шёпотом, спрашивал его:
— У тебя нет время потолковать со мной?
— Погоди, некогда…
— Ах ты!.. а дело важное.
— Что такое? — спросил Илья.
— Книга-то! Объясняет себя так, брат, что ой-ой! — пугливо сказал Яков.
— А ну тебя, с книгами! Ты вот что скажи: с чего это отец твой на меня зверем смотрит?
Но то, что совершалось в действительности, не задевало внимания Якова. В ответ на вопрос товарища он с недоумением вытаращил глаза и осведомился:
— А что?. Я ничего не знаю. Слышал я раз, — дяде твоему он говорил, что-то вроде того, будто ты фальшивыми деньгами торгуешь… да ведь это так он, зря…
— А ты почему знаешь, что зря? — с улыбкой спросил Илья.
— Ну, что там? Какие деньги? Ерунда всё!.. — И, махнув рукой, Яков задумался. — Поговорить-то нет у тебя время? — спросил он через минуту, оглядывая товарища блуждающими глазами.
— Про книгу?
— Да-а… Тут одно место понял я, — фу, фу, фу-у, брат ты мой…
И философ сделал такую гримасу, точно обжёгся чем-то горячим. Лунёв смотрел на товарища как на чудака, как на юродивого. Порою Яков казался ему слепым и всегда — несчастным, негодным для жизни. В доме говорили, — и вся улица знала это, — что Петруха Филимонов хочет венчаться со своей любовницей, содержавшей в городе один из дорогих домов терпимости, но Яков относился к этому с полным равнодушием. И, когда Лунёв спросил его, скоро ли свадьба, Яков тоже спросил:
— Чья?
— Отца твоего…
— А! Кто его знает… Вот бесстыдник! Нашёл жену — тьфу!
— А ты знаешь, что у неё сын есть — большой уж, в гимназии учится?
— Нет, не знал, — а что?
— Так… наследник будет твоему отцу…
— Ага! — равнодушно сказал Яков. И вдруг оживился. — Сын? Это на пользу мне, пожалуй, а? Вот бы отец-то мой этого бы самого сына-то да за буфет и определил! А меня — куда хочу!.. Вот бы…
И, предвкушая свободу, Яков смачно щёлкнул языком. Лунёв посмотрел на него с сожалением и сказал с усмешкой:
— Верно говорится, что глупому чаду — морковку надо, а дай хлеба ему не подставит суму. Эх ты! Не придумаю я, как жить будешь?
Яков насторожился, выкатил глаза и быстрым шёпотом поведал:
— Я думал про это! Прежде всего надо устроить порядок в душе… Надо понять, чего от тебя бог хочет? Теперь я вижу одно: спутались все люди, как нитки, тянет их в разные стороны, а кому куда надо вытянуться, кто к чему должен крепче себя привязать — неизвестно! Родился человек — неведомо зачем; живёт — не знаю для чего, смерть придёт — всё порвёт… Стало быть, прежде всего надо узнать, к чему я определён… во-от!..
— Эк ты въелся в эти рассуждения твои, — напряжённо сказал Лунёв. — И какой в них толк?
Он чувствовал, что теперь тёмные речи Якова задевают его сильнее, чем прежде задевали, и что эти слова будят в нём какие-то особые думы. Ему казалось, что кто-то чёрный в нём, тот, который всегда противоречил всем его простым и ясным мечтам о чистой жизни, теперь с особенной жадностью вслушивается в речи Якова и ворочается в душе его, как ребёнок в утробе матери. Это было неприятно Илье, смущало его, казалось ему ненужным, он избегал разговоров с Яковом. Но отвязаться от товарища было нелегко.
— Какой толк? Самый простой. Без этого — как без огня.
— Ты, Яков, вроде старика, — скушно с тобой. И свинья ищет удачи, а человек — тем паче, — как говорится.
После этих разговоров он чувствовал себя так, точно много солёного поел: какая-то тяжкая жажда охватывала его, хотелось чего-то особенного. К его тяжёлым, мглистым думам о боге примешивалось теперь что-то ожесточённое, требовательное.
«Всё видит, а — допускает!..» — думал он хмуро, чувствуя, что душа его заплуталась в неразрешимом противоречии. Шёл к Олимпиаде и в её объятиях прятался от своих дум, тревог.
Изредка посещал он и Веру. Весёлая жизнь постепенно засасывала эту девушку в свой глубокий омут. Она с восторгом рассказывала Илье о кутежах с богатыми купчиками, с чиновниками и офицерами, о тройках, ресторанах, показывала подарки поклонников: платья, кофточки, кольца. Полненькая, стройная, крепкая, она с гордостью хвасталась тем, как её поклонники ссорятся за обладание ею. Лунёв любовался её здоровьем, красотой и весельем, но не раз осторожно замечал ей:
— Завертитесь вы, Верочка, в этой игре…
— А — так что? Туда мне и дорога… По крайней мере — с шиком. Взяла сколько умела, и — кончено!
— А — Павел?..
Её брови вздрагивали, и веселье исчезало.
— Отошел бы он от меня… Трудно ему со мной… Напрасно он мучается… Я уж не остановлюсь, — попала муха в патоку…
— Не любите его? — спросил Илья.
— Его нельзя не любить! — совершенно серьёзно возразила она. — Он удивительный!
— Так — что же? Жили бы с ним…
— Это чтобы на шее у него седеть? Ведь он едва для себя хлеба добивается, как же ему содержать меня? Нет, мне его жалко…
— Смотрите, худа не было бы… — предупредил её Лунёв однажды.
— Ах, господи! — воскликнула Вера с досадой. — Ну как же быть? Неужели я для одного человека родилась? Ведь всякому хочется жить весело… И всякий живёт как ему нравится… И он, и вы, и я.
— Н-ну, это не так! — угрюмо и вдумчиво сказал Илья, — Живём мы… но только — не для себя…
— А для кого же?
— Вы вот — для купцов, для кутил разных…
— Я сама — кутила! — сказала Вера и весело расхохоталась.
Лунёв уходил от неё с грустью. Павла он встречал за это время раза два, но мельком. Заставая товарища у Веры, Павел хмурился, злился. Он сидел при Лунёве молча, стиснув зубы, и на его худых щеках загорались красные пятна. Илья понимал, что товарищ ревнует его, и ему это было приятно. Но в то же время он ясно видел, что Грачёв влез в петлю, из которой вряд ли вывернется без ущерба для себя. И, жалея Павла, а ещё больше Веру, он перестал ходить к ней. С Олимпиадой он вновь переживал медовый месяц. Но и сюда врывался холодок, от которого у Ильи щемило сердце. Иногда среди разговора он вдруг угрюмо задумывался. Тогда Олимпиада говорила ему ласковым шёпотом:
— Милый! А ты не думай… Мало на свете людей, у которых руки-то чистенькие…
— Вот что, — сухо и серьёзно отвечал ей Лунёв, — прошу я тебя, не заводи ты со мной разговора об этом! Не о руках я думаю… Ты хоть и умная, а моей мысли понять не можешь… Ты вот скажи: как поступать надо, чтобы жить честно и безобидно для людей? А про старика молчи…
Но она не умела молчать о старике и всё уговаривала Илью забыть о нём. Лунёв сердился, уходил от неё. А когда являлся снова, она бешено кричала ему, что он её из боязни любит, что она этого не хочет и бросит его, уедет из города. И плакала, щипала Илью, кусала ему плечи, целовала ноги, а потом, в исступлении, сбрасывала с себя одежду и, нагая стоя перед ним, говорила:
— Али я не хороша? Али тело у меня не красивое?.. Каждой жилочкой люблю тебя, всей моей кровью люблю, — режь меня — смеяться буду…