Письмо - Константин Михайлович Станюкович
Хотя он был несколько дерзок, этот двадцатипятилетний, жизнерадостный, пригожий, безбородый мичман с темно-русыми, кудреватыми волосами, маленькими усиками, живыми, как у мышонка, карими глазами и с таким запасом здоровья, сил и надежд, с такою верою в скорое наступление на земле царства правды, добра и всеобщего благополучия, что хоть отбавляй, — тем не менее Маруся не только не рассердилась на мичмана за то, что он ей наговорил дерзостей, не сказавши ни одного комплимента, и за то, что он безбожно надымил в гостиной, куря папироску за папироской, а, напротив, обрадовалась новому, неглупому гостю, живому, увлекающемуся и, казалось, искреннему, и когда он, просидевши почти час, не переставая болтал на цинические темы, сорвался с места так же стремительно, как и сел, Маруся подарила мичмана чарующим взглядом и, крепко пожимая его руку, просила его почаще заходить, когда вздумается.
— Если только вы не боитесь соскучиться с такою отсталой женщиной, как я! — прибавила она с лукавой улыбкой.
— Если будет время… Я много занимаюсь… Читаю! — проговорил мичман умышленно резко, хотя и очень обрадовался приглашению, представлявшему ему новый случай пропагандировать свои идеи, да еще такой… такой… Такой обворожительной ретроградке, чёрт ее возьми! — мысленно прибавил Огнивцев, несколько поспешно награждая новую свою знакомую презрительной кличкой и стремительно уходя из гостиной.
Время, конечно, нашлось у мичмана, и дня через три после первого визита, в тридцатый день января 1867 года он снова пришел и, просидев целый вечер, ушел с убеждением, что Марья Николаевна не такая «отсталая», как он заключил с первого раза, и что из нее может выйти «настоящий человек». Вместе с этим, таким же скоропалительным заключением, Огнивцев нашел, что у Марьи Николаевны какие-то особенные глаза, словно ласкающие и в то же время смеющиеся. Взглянет, так точно ожгёт, а потом холодной водой обольет…
— Набалованная… Воображает!.. Видно, только амуры в голове! — не без презрения к такому пустому занятию проговорил вслух мичман, возвратившись к себе домой, в маленькую комнатку, нанимаемую у одной сорокалетней вдовы, которую беспокойный мичман тоже пробовал было сделать «настоящим человеком», по крайней мере на столько, чтобы она не пилила с утра до вечера безответную горничную. Но, не добившись никакого толка, назвал ее «сытой коровой», обещал обличить в газетах и подать жалобу к мировому, если она не перестанет обижать Аннушку.
После первого вечера, проведенного с Марусей, мичман «зачастил» к Вершининым и стал, как тогда говорили, «развивать» молодую женщину с усердием истинного пропагандиста. Он ходил к Марусе ежедневно, просиживал целые дни, стал своим человеком и внес в эту атмосферу довольно пошлых разговоров, ухаживания и любовных признаний, свежую струю совсем другого воздуха. Как-то незаметно он разогнал целую стайку поклонников Марьи Николаевны, которым при речистом мичмане невольно приходилось молчать, чтобы не быть поднятыми на смех или не особенно двусмысленно быть названными в споре идиотами, ретроградами, тупоголовыми и тому подобными эпитетами, в которых мичман не стеснялся, коль скоро дело шло о каком-нибудь близком его сердцу общественном или этическом вопросе.
И Марья Николаевна, заинтересованная этой верой и жизнерадостностью Огнивцева, не удерживала своих поклонников и довольно бессердечно отвернулась от них, обратив свое исключительное внимание на Огнивцева.
Обрадовался новому знакомству и Вершинин. По крайней мере, умный человек ходит и не для того, чтобы пялить на Марусю глаза и говорить пошлости. И на Марусю Огнивцев должен иметь хорошее влияние, и оно уж сказалось: постоялого двора больше в квартире нет. И Маруся стала будто серьезнее.
Так думал Вершинин и относился очень дружески к Огнивцеву, считая его вполне порядочным человеком для того, чтобы ухаживать за чужой женой. Да и высказываемые им взгляды не вязались с этим.
И Вершинин отдыхал теперь от ревности и, не боясь оставлять вдвоем жену с Огнивцевым, уходил иногда по вечерам играть в глубь.
А Огнивцев говорил в это время горячие монологи о задачах жизни, читал Марусе «Современник», «Русское Слово», Фохта, Бюхнера, Молешотта и «Рефлексы головного мозга», доказывал — и даже в присутствии Сергея Михаиловича — что брак в том виде, как он существует, отжившее учреждение, советовал Марье Николаевне открыть переплетную мастерскую на артельных началах или — и того лучше — подготовиться основательно и ехать за границу изучать медицину и довольно скоро, как и подобало двадцатипятилетнему мичману, влюбился в Марусю, после чего еще высокомернее и категоричнее стал утверждать, что любовь, собственно говоря, ерунда, простое влечение полов для размножения человеческого рода (Огнивцев только что прочитал Шопенгауера), и что разумно мыслящие люди не должны страдать от любви, как она описывается в романах, и быть выше этого «глупого времяпрепровождения». Служение честному делу — вот главная задача жизни, и он, мичман Огнивцев, Борис Константинович Огнивцев, никогда не «втемяшится с сапогами» хотя бы в саму Клеопатру Египетскую, не станет страдать от любви и не попадет в рабство к женщине, как какой-нибудь болван! — прибавлял мичман, довольно любопытно однако поглядывая украдкой своими мышиными живыми глазами на красивую руку Марьи Николаевны с обручальным кольцом на третьем пальце и с рубином на мизинце.
— Никогда-с. Сделайте ваше одолжение! — решительно восклицал он с особенной горячностью, точно оспаривая, какого-то невидимого оппонента.
Молодая женщина слушала и, лукаво улыбаясь, замечала:
— Вы в этом уверены?
— Уверен.
— И никогда не влюблялись?
— Влюблялся недели на две и потом…
— Потом влюблялись в другую?..
— Случалось… Но вообще я никогда не придавал серьезного значения этим глупостям… Есть дела посерьезнее, чем любовь.
И, словно бы в доказательство своих категорических положений, мичман не обмолвился даже намеком на признание, не «пялил» на молодую женщину глаз, ни разу не поцеловал ее красивой руки, хотя удобные случаи к тому и были — и, продолжая себе читать хорошие книжки и говорить речи, по видимому, решительно хотел остаться разумно мыслящим человеком и не попасть в рабство к этой воображающей о себе барыне.
IV
Так прошел месяц.
Подобное геройское поведение Огнивцева решительно удивляло Марусю и даже задевало ее за живое, словно бы Огнивцев проявил относительно нее неслыханную и неожиданную дерзость.
В самом деле это было что-то невероятное.
Обыкновенно, почти все, знакомившиеся с Марьей Николаевной, через неделю делались ее военнопленными, а на вторую уже глупели, вздыхали, писали довольно глупые стихи, делали признание и, при малейшей возможности, целовали руки, а этот проповедник и чтец, считающий любовь глупым времяпрепровождением, действительно воображает, что он неуязвим и не может