Между матросами - Константин Михайлович Станюкович
— Ой! Нилыч, не куражься… Не обижай людей зря! — нередко говорили ему в начале плавания старые матросы, пьянствуя вместе с боцманом на берегу. — Боцман ты — надо правду говорить — хороший, но только без толку мордобойничаешь… Ты это оставь, Нилыч.
— А я что же по вашему… кляузы заводить должен что ли?.. За всякую малость жаловаться?.. Ни в жисть на это не пойду… я, братцы, коренной матрос!.. В старину, небойсь, боцмана кляузами не занимались… На своего брата не жаловались… Сами учивали… Если драться с рассудком — никакой вреды нет… Это верно я вам говорю.
— То-то ты иной раз без рассудка дерешься, Нилыч…
Щукин обещал драться с рассудком и скоро нализывался. раскисая от вина, вместе со своими советниками.
Возмущенный новыми порядками, заведенными на клипере, старый боцман слегка роптал, посмеиваясь над ними, и любил вспоминать, как прежде «учили нашего брата», и какой оттого был во флоте порядок. Увлекаясь этими воспоминаниями, он не без красноречия рассказывал иногда в дружеском кружке историю своих двух вышибленных передних зубов, как бы доказывая собственной особой справедливость взгляда, что если бить «с рассудком, то вреды не будет».
Достойно удивления было то, что о виновнике крушения своих зубов Щукин вспоминал с самою любовною и почтительною восторженностью, с какой обыкновенно вспоминают о людях, не вышибающих, по меньшей мере, зубов. Но в глазах Щукина этот самый командир Василий Кузьмич Остолопов («царство ему небесное!») был именно каким-то недосягаемым примером и олицетворением всех совершенств и качеств, необходимых, по мнению боцмана, настоящему начальнику. Рассказывая о нем, Щукин даже приходил в восторг.
— Одно слово… лев был! — восторгался Щукин, теряясь в похвалах. Выйдет это он, бывало, на верх так всякий чувствует… Взглянет — орел! Или, например, паруса крепить… У пего, братец ты мой, положение было, чтобы в три минуты, а ежели на один секунд позже на каком нибудь марсе[10], сичас всех марсовых вниз и на бак… Как всыпят всем по сту линьков, небойсь, в другой раз не опоздаешь!.. И работали же у нас па «Фершанте»[11]! Первым в отряде корабль был… Работа горела… Не матросы, а черти были… лётом летали… У него, чтобы матрос ходил с прохладцей — нет, брат!.. Он все насквозь видел… Стоит это на юте[12] заложив за спину руки, да как вдруг заметит неисправку — сам несется на бак грозой и давай чесать… Раз, два три!.. Одному в ухо, другому, третьему, да как отчешет десятка два, будешь, голубчик, помнить. Шалишь!.. И рука-ж была у него!.. Ка-а-а-к саданет — в глазах пыль с огнем — и морду вздует… Знали его руку-то!.. — с восторгом говорил Щукин, показывая наглядно, какая у Остолопова была рука. — За то насчет службы, насчет чистоты и был порядок… Матрос на корабле в струне ходил, остерегался… Офицеров боялись, боцманов боялись, не то, что нонче… Ты ему слово, а он тебе два… Книжек этих для грамоты, небойсь, не раздавали, матрос жил в страхе, не умничал… почитал, как следует, начальство… А спустили тебя на берег, гуляй, значит, во всю — взыску не было. «Никак, говорит, без эвтаго невозможно российскому матросу, чтобы он да за свои за труды на берегу не нахлестался в дребезги!» И стоит, бывало, наш Василий Кузьмич да приветно усмехается, глядючи, как пьяную матрозню, ровно баранов, с баркаса поднимают на гордешке[13]… Небойсь, он в том сраму не видел!.. Не то, что как нонче прочие другие командиры, — угрюмо прибавлял старый боцман, пуская шпильку по адресу нашего капитана.
— Он с большим умом был, Остолопов-то наш!.. — восторженно продолжал Щукин… — Понимал, что матросу лестно покуражиться на сухом пути… ну, и сам не брезговал напитками… Любил!..
— Многие в старину любили!.. — вставлял, смеясь, фельдшер.
— То-то любили!.. Но только с Василием Кузьмичем никому не сравняться… Он, я вам скажу, и на счет вина чорт был! Графина три, а то и четыре, за день выдует этой самой марсалы и хоть бы в одном глазу! Выйдет к вечеру на верх — так только маленечко с лица будто побагровеет да ругается позатейней… Он на это выдумщик был!.. По этому мы, бывало, и примечали, что орел-то наш намарсалился! А стоит на ногах, как вкопанный… глаз чистый… Что уж и говорить! Во всех статьях — орел!..
— А за что он вам, Матвей Нилыч, нанес повреждение действием? — галантно спрашивал, бывало, фельдшер, желая доставить боцману удовольствие, — рассказать вновь давно известную всем слушателям историю о двух вышибленных зубах.
При этом вопросе Щукин неизменно оживлялся, и на лице его появлялась заранее улыбка, словно он готовился рассказывать о самом приятном воспоминании в своей жизни.
— За что? По настоящему мне бы следовало прямо всю скулу своротить на сторону да спину вздуть, а не то что два зуба!.. Вот, что мне следовало, если говорить но совести… Свезли, видишь-ли, братец ты мой, мы утром, как теперь помню, командира на Петровскую пристань… Он, как водится, прыг с вельбота[14], и на ходу проговорил в котором, значит, часу за ним приезжать… Мне и послышься, что к шести… я у него вельботным старшиной был… Ладно.
Без четверти в шесть пристаем мы к пристани, глядим, а он ходит по ней взад и вперед да плечиками подергивает; в сердцах, значит, был… Тут я и вспомни, что как будто он велел не к шести, а к пяти часам быть… Как взошло это в ум, так братец ты мой, сердце во мне захолонуло… по спине мураши забегали… Целый ежели час я командира заставил дожидаться… Василия Кузьмича… льва-то нашего!. Можешь ты это, как следовает, понять, а? Тогда ведь не по нонешнему; «виноват — запамятовал!» Тогда, любезный мой, порядок любили форменный. За один секунд, бывало, шкуру спускали, а не то, что как ежели целый час!!.
На этом месте рассказа Щукин всегда приостанавливался, как бы для того, чтобы слушатели имели возможность надлежащим образом проникнуться сознанием тяжести его преступления, и могли затем еще лучше оценить великодушие покойного капитана.
— Хорошо… Подошел это он к вельботу, поманил меня перстом и отошел в сторону… Вижу — грозен… Я, значить, ни жив, ни мертв, к ему. Подошел и смотрю ему прямо в глаза. Он