Мастер - Колм Тойбин
Его гостья явилась ровно в одиннадцать. Он не мог уклониться от встречи: письмо было филигранно-настойчивым. Она писала, что совсем скоро навсегда покидает Париж, а перед этим в последний раз навестит Лондон. В послании было что-то непостижимо окончательное, покорное судьбе, и эта интонация настолько не вязалась с ее характером, что он сразу осознал нешуточность беды, в которую она попала. Они не виделись много лет; впрочем, за эти годы он получал весточки от нее самой и известия о ней от общих знакомых. Однако этим утром, все еще преследуемый своим сном и озабоченный своей пьесой, он воспринимал ее лишь как имя в дневнике, имя, пробуждающее старые воспоминания – резкие в своих очертаниях и блеклые в деталях.
Когда она вошла в комнату, ее стареющее лицо осветила теплая улыбка, ширококостная фигура двигалась плавно и неторопливо. Ее шутливое приветствие было таким открытым и ласковым, а глубокий голос, временами понижавшийся почти до интимного шепота, звучал так пленительно и мягко, что все его беспокойство о пьесе, о времени, которое он тратит впустую, не находясь в театре, растаяло без следа. Он и забыл, как сильно она ему нравилась; как же легко оказалось скользнуть в далекие парижские дни, когда он, юнец двадцати с небольшим, отчаянно втирался в компанию русских и французских писателей.
Как же случилось, что эфемерные, выдуманные образы со временем стали интересовать его куда больше, чем эти знакомые – снискавшие мировую славу, почившие в безвестности, те, чей лавровый венок стремительно увял, и те, кто никогда и не стремился к признанию. Его гостья была замужем за князем Облисским. Князь имел репутацию человека сурового и нелюдимого; судьба России и собственное, исполненное высоких целей изгнание интересовали его куда больше, чем ночные посиделки суетных представителей богемы. Княгиня тоже была русской по происхождению, но с юных лет жила во Франции. Княжескую чету неизменно окружали намеки, слухи и догадки. Как это характерно для того времени и того города, подумал Генри. Ведь всех, кого он знал в Париже, осеняла аура другой жизни, полуреальной-полумистической, – жизни, о которой нужно знать, да помалкивать. В те годы он в каждом встречном искал приметы тайны, которую тот мог бы невольно выдать, прислушивался к подсказкам, улавливал нюансы. Ничего подобного не было ни в Нью-Йорке, ни в Бостоне, а когда он наконец поселился в Лондоне, тамошние жители вели себя согласно убеждению, что у вас не может быть никакого тайного, глубоко сокрытого «я», если только вы сами весьма решительным образом не заявляете обратного.
Он помнил, какой шок испытал, впервые оказавшись в Париже, окунувшись в эту культуру изящного двуличия, увидев всех этих мужчин и женщин, которых наперебой описывали романисты, как бы между прочим умалчивая о самой важной составляющей этой жизни.
Он всегда недолюбливал интриги, и все же ему нравилось обладать секретами, потому что чего-то не знать означало упустить почти все. Сам он научился никогда ничего не разглашать и вести себя совершенно бесстрастно, услышав какую-то новую важную информацию, – так, будто это пустячная светская болтовня. Обитатели и обитательницы парижских литературных салонов точно разыгрывали сложную партию, состязаясь в знании и неведении, притворстве и маскировке. Он научился у них всем трюкам.
Усадив княгиню, Генри притащил охапку подушек, предложил любое кресло, шезлонг или кушетку, где ей будет удобнее присесть или даже прилечь.
– Людям моего возраста уже не бывает удобнее, – грустно улыбнулась княгиня.
Он перестал ходить по комнате и повернулся, чтобы посмотреть на нее. Ему было хорошо известно, какое воздействие оказывает на людей хладнокровный, внимательный взгляд его спокойных серых глаз. Под этим сосредоточенным взглядом собеседники успокаивались, точно сознавали: время недомолвок и легкомысленной игры в полуразговор миновало, то, что будет сказано далее, – очень серьезно.
– Я должна вернуться в Россию, – сказала она на своем отчетливом, подчеркнуто безупречном французском. – Вот что я должна сделать. Я говорю «вернуться», будто я на самом деле когда-нибудь там жила. Конечно, я бывала на родине, но, право же, никакого отпечатка на мне эти визиты не оставили. У меня нет ни малейшего желания снова увидеть Россию, но он настаивает – я должна покинуть Францию и поселиться там навсегда.
Как и все, что она говорила, эти слова сопровождались улыбкой, но на лице ее проступило какое-то тоскливое недоумение. Вслед за гостьей в комнату заявилось прошлое, а сейчас, годы спустя после смерти родителей и сестры, любое напоминание о былом и утраченном вызывало у него тяжелую и неудержимую скорбь. Время неумолимо, в молодости он и вообразить не мог, какую боль могут доставить потери; нынче спасение от этой муки ему дано искать лишь в работе и во сне.
По ее мягкому голосу и легкомысленным манерам было ясно: она ничуть не изменилась. Все знают, что муж скверно с ней обращался и плохо управлял своими земельными угодьями. Она начала рассказывать о каком-то поместье в российской глуши, куда ее ссылают до конца дней. Январский шелковистый свет струился по комнате. Генри сидел и слушал. Он знал, что князь Облисский оставил в России сына от первого брака и угрюмо коротал свою жизнь в Париже. От него всегда попахивало некими политическими интригами и заговорами, он намеками давал понять, что еще сыграет свою роль в истории России и лишь ждет своего часа.
– Муж говорит, что всем нам пора вернуться в Россию, на родину. Он заделался реформатором. Твердит, что Россия развалится, если не изменится. Я сообщила ему, что Россия давным-давно развалилась, но не стала напоминать, что его весьма мало интересовали реформы, покуда он не оказался по уши в долгах. Ребенка воспитала семья его первой жены, и никто из них не желает иметь с князем ничего общего.
– Где же вы будете жить? – спросил он.
– Я буду жить в рассыпающейся усадьбе, а полупомешанные крестьяне будут прижиматься носами к стеклам моих окон, если там в окнах еще остались какие-то стекла. Вот где я буду жить.
– А Париж?
– Мне придется от всего отказаться: от дома, от слуг, от друзей, от всей жизни. Там я замерзну или умру со скуки. Это будет гонка двух зол.
– Но к чему