Святослав Рыбас - Святые горы
И мы вернулись, и грелись, как днем, возле печки. В трубе гудело, капала из рукомойника вода, в кладовке грызла мышь.
Говорить нам было, кажется, не о чем, мы тяжело молчали, и Марья Афанасьевна, пришедшая напоить нас чаем, обращавшаяся то к Наде, то ко мне, в конце концов вздохнула, покачала головой и ушла. Стало слышно, как она в зале включила телевизор.
Я не знал, что делать, и горько жалел, что не могу ничего сказать Наде. Мне казалось, если бы я умел объяснить ей, почему так хорошо нам было днем и как глупо, по-детски мы теперь ведем себя, мы бы помирились. Но я был не в силах произнести без раздражения ни слова.
Между тем время было уже позднее, на кухне снова появилась хозяйка и сказала, что постель готова. Надя ушла вместе с ней.
Посидев в одиночестве, я подумал, что пойду спать, когда Надя заснет. Я пошел к полковнику.
Согнувшись над машинкой, он грустно глядел в одну точку в окне, и я спросил его, как движется работа. Он обернулся, помолчал, пожевал губами, В тени от настольной лампы его лицо казалось темным.
- Она уже не движется. Я начисто переписываю, - с неохотой и печальной досадой на то, что я, по-видимому, отвлекаю его, ответил полковник. - Но вот, где движется. - Он постучал себя по груди.
- Можно, у вас посижу? - спросил я.
- Сиди.
Я сел на узкую жесткую кушетку, закрытую поблекшим гобеленом, и сказал:
- Не обращайте на меня внимания, я вам не буду мешать.
Он ничего не ответил и, казалось, даже не услышал меня. Я опустил голову.
Потом полковник взял со стола какую-то книгу и повернулся ко мне.
- Слушай, - сказал он и стал читать монотонным голосом. - "У меня выбита рука, я слежу за ее выздоровлением. Но вот она справилась, и мне чего-то недостает. Не за чем следить. А ведь вся жизнь есть такое слежение за ростом: то мускулов, то богатства, то славы".
Полковник отвернулся так же неожиданно, как и повернулся, и я понял, что он хотел сказать.
- Человек и за любовью следит, - ответил я несмело.
- И за любовью, - повторил он.
Я пожелал ему спокойной ночи, пошел на кухню, умылся и, начиная чувствовать страшную злость, направился в дальнюю комнату.
Там было темно, по-прежнему за окном в желтом конусе света летел снег. Надя лежала тихо. Ее голова с распущенными волосами темнела на подушке.
Вторая постель была не постелена, там не было подушки, эта подушка лежала рядом с Надиной. Наверное, хозяйка решила так постелить, а Надя не смогла возразить.
Я осторожно вытащил прохладную тяжелую подушку, опустил ее на диван и, не раздевшись, лег. Я закрыл глаза и хотел уснуть, но скоро понял, что уснуть невозможно. Снова вышел на кухню, напился из кружки и сполоснул лицо. Вода была ледяная, налилось за ворот, я чуть-чуть остыл.
Я вытерся и вернулся в комнату. Лежал, думал, что завтра все у нас кончится, что последний раз мы с Надей вместе. Я прислушался к ее дыханию. Мне почудилось, что она не спит. Я позвал ее.
Она подняла голову и поглядела на меня, ее глаза горели.
- Ты не спишь?
Надя села на кровати, поджав колени.
- А ты? - спросила она шепотом.
- Не могу, - тоже шепотом ответил я, и раскаяние за то, что ощущал к ней недоброе чувство, охватило меня.
Мы гадаем, мучаемся, хотим себе счастья - и всегда с убийственной для счастья жадностью думаем только о себе. Но если вдруг нам придется всем пожертвовать - и гордостью, и самолюбием, и эгоизмом, и сладострастием, и всем тем, что мы считаем хорошим, - вот тогда мы испытываем любовь и счастье...
В доме было тихо, хозяева уже спали: мы глядели друг на друга при неярком раскачивающемся свете фонаря. Темнели Надины волосы, как бы стекающие на плечи белой сорочки, темнел треугольный вырез на груди, согнутые в коленях ноги были туго обтянуты, и я остро представлял ее гладкую холодную грудь, ноги, ее всю, и мне было жутко и безумно.
- Тебе страшно? - спросил я.
- Нет, - ласково ответила Надя.
Она поглядела на фонарь, встала и задернула портьеры. Теперь ее сорочка едва белела в темноте. Скрипнула половица, Надя отодвинулась от окна.
- Где ты? - спросила она. - Я не вижу.
- Я здесь.
Я встал, сделал шаг к ней.
- Нет! - шепотом воскликнула Надя. - Сиди там!
С каждой секундой молчания Надя, кажется, все больше отдалялась от меня, и я был не в силах что-либо изменить.
Я стыдился сказать, что люблю ее. Я боялся, что мои слова прозвучат фальшиво. Иначе не могу объяснить, почему тогда молчал.
- Почему ты хочешь только... - произнесла Надя и замерла, - ...только этого? - едва слышно закончила она.
- Мне казалось, это ты хочешь, - ответил я, не задумываясь. - А я ничего не хочу.
Какой лживый, наглый был у меня голос! Мне стало больно от своих же слов, но чем больнее становилось, тем сильнее рвалось наружу мстительное резкое чувство.
- Зачем ты хочешь меня обидеть? - удивленно спросила Надя. - Ты и так меня весь день обижал...
- Я обижал? - громко воскликнул я. - Когда?
- Ничего ты не понимаешь.
Я в самом деле уже ничего не понимал. Это теперь я знаю, что действовал по точным меркам своего воспитания, обычаев моих друзей, по тем самым обычаям, которые, как я вижу, живут и сейчас и никому не кажутся обидными или неверными. Как же мог я действовать по-другому?..
- Все было бы хорошо, - грустно сказала Надя. - А ты испортил...
Вот так закончилась та ночь в Святогорске. После нее что-то в наших отношениях изменилось; мы еще некоторое время встречались, словно ничего не произошло. Я сделал ей предложение, она приняла его, но мы уже чувствовали, что из этого ничего не выйдет.
...С той поры прошло больше десяти лет, я давно взрослый, успевающий в своих делах человек. Конечно, стал суше, тверже и мало похожу на того мальчика. Но чем больше проходит с той поры, тем непонятнее становится мне, как я должен был поступить той ночью в Святогорске. Я понимаю, что такая ночь бывает раз в жизни, но почему мне больно, почему, вспоминая о ней, чувствую вину и горечь, я не знаю. А буду это чувствовать, уж видно, всегда.
Недавно в руки мне попал дневник Толстого, и там в графе "1908 год" я прочитал: "У меня выбита рука, я слежу за ее выздоровлением. Но вот она справилась, и мне чего-то недостает. Не за чем следить, А ведь вся жизнь есть такое слежение за ростом: то мускулов, то богатства, то славы. Настоящая же жизнь есть рост нравственный, и радость жизни есть слежение за этим ростом. Какое же ребяческое, недомысленное представление - рай, где люди совершенны, и потому не растут, стало быть, не живут".
И, прочитав, я живо вспомнил Надю, себя, полковника, городок на Северском Донце.
II
Стрешнев прилетел на день раньше, чтобы его никто не встречал. Нужен этот единственный день, а вся остальная поездка - да пусть она катится к черту - даже думать о ней было скучно.
Город был знакомым, привычным: почти ничего не изменилось с тех пор, как Стрешнев уехал. "Конечно, это не Сочи, - подумал он. - Да теперь все равно. Все-таки родной город".
Недавно он вернулся из Швеции, с крупного турнира, где взял первый приз. Теперь Стрешнева считали одним из вероятных победителей и турнира претендентов, и он был доволен собой.
У светофора такси приостановилось. Стрешнев заметил на рекламной тумбе, стоявшей между фонарным столбом и каштаном, свое имя. Он равнодушно пробежал афишу, сообщавшую, что гроссмейстер Валентин Стрешнев выступит с лекцией в большом зале университета. Но представил, как будет рассказывать о себе в родном городе, и стало противно, "Кретин! - выругался Стрешнев. - Приглашали же в Сочи. Там бы не пришлось трепаться - играй себе!"
Слишком все легко было в эти последние годы. Он быстро стал гроссмейстером. А что помнит - переезды с места на место, турниры, выигрыши - одно и то же?!
Перекресток тоже знакомый. Прежде, на углу возле гастронома, стоял газетный киоск, в котором Стрешнев брал шахматные журналы. Теперь киоска не было; на подтаявшем асфальте остались от него четкие четырехугольные канавки, забитые мелким сором. Светофор мигнул оранжевым, и машина резко взяла с места. Стрешнев уже не глядел в окно.
Проехали мимо школы, где Стрешнев учился. Он лишь покосился на нее.
Совсем не такой представлял он себе поездку на родину. Хотелось быть одному, потому что пришла пора собраться с мыслями и наконец решить, что делать дальше. Здесь его могли узнать, а он не желал никаких встреч и оттого чувствовал какую-то вину. Стрешнев подозрительно глянул на шофера, но тот не обращал на пассажира внимания, изредка наклонялся к привешенному под счетчиком транзисторному приемнику и подкручивал ручку настройки.
Стрешнев откинулся назад и закрыл глаза. Из окна туго било горячим воздухом.
Действительно, ничего страшного еще не случилось - Стрешнев сейчас силен и даже выигрывал у чемпиона мира. Но играть не хотелось. Тут дело было черт знает в чем: гроссмейстер чувствовал себя неудачником.
В этом городе жил еще один неудачник. Стрешнев хорошо запомнил его. Каждую неделю, по средам и по пятницам, дверь в комнату отворялась, и входил Маэстро. На нем был всегда черный костюм-тройка с залоснившимися рукавами и белая крахмальная сорочка, на которой темнели крылья толстой "бабочки". "Приветствую вас", - говорил он. Ребята, стуча стульями, вставали, и Маэстро шел к своему столику возле шкафа с книжками по теории и шахматными часами.