Надежда Лухманова - Ёлка в зимнице
— Сваво тканья, — повторила за ним и Ефросинья, — коль надоть, ещё есть…
Очевидно, оба были счастливы, оба гордились, что и у них нашлось «как у людей», чем украсить праздник. Столешником был накрыт стол, а в чистом ручнике, извлечённом из той же корзины, был завёрнут хлеб. Рыба покоилась на тех же толстых листах, в которых была обёрнута, только под них, для чистоты, мужики нащипали тонкой лучины.
— Ну, теперь, кажется, всё. Колбасы-то убери, Ефросинья, это вам завтра праздник справлять, а сегодня грех до них и руками-то притронуться.
Филимон и жена его переглянулись, они кажется, не верили своим ушам.
— Что в переглядки-то играете? Видимо, Бог вам благодать послал, не про вас стряпано, да к вам направлено, вот и вышло, что получай. — Ну, бери что ль, Ефросинья, не скоромь нам дух-то в зимнице; есть что ли у вас погребица какая?
— Бери, жена; отблагодари тебя Господи, Татьяна Осиповна, за бедных людей!
Ефросинья подошла молча, низко-низко поклонилась, опуская голову чуть не до земли, сложив на груди крестом руки, затем бережно взяла колбасы и вышла с Филимоном. Красное, круглое лицо ямщика Артамона так и сияло; очевидно, он уверовал, что был невольным исполнителем указаний Божьих, потому что уж очень всё хорошо было, — «ровно во сне, да и то так складно не приснится», — повторял он нам потом несколько раз. Широкоплечий, тяжёлый, он как медведь ходил за бабушкой Татьяной, следя добродушными, ласковыми глазами за её малейшими движениями. Теперь он сложил в опустошённую корзину верёвки, бумаги и снёс всё это обратно в кошеву.
— Ну, теперь последнее дело!
Бабушка Татьяна отвернулась в угол и, расстегнув свою ватную кацавейку, достала с груди мешочек белого холста, а в нём завёрнутый образ Троеручицы, давно писанный в лесах Уфимских известным всему старообрядчеству иноком Ванифатием. Лик Богоматери, тёмный и без ризы, никогда в пути не расставался со старухой; теперь его она укрепила на верхней ветке деревца.
— Ступай сюда, Аннушка, помогай нам, давай свечи…
Девочка с сияющими глазами подавала жёлтые «катанки». Бабушка Татьяна, крестясь за каждою, брала их и, расщепив кончик чистого воска, налепляла на ветку. Из того же заветного сундука Ефросинья достала пучок суровых ниток, и с их помощью я развесила пряники и орехи.
— Господи, красота-то какая! — шептала баба, обходя со всех сторон деревцо. — Вот оно, ёлка-то Господня, што значит. Слыхать-то от людей слыхала, а видать не приходилось…
Пока я заваривала в котелке чай (который нам потом пришлось пить по очереди из трёх глиняных кружек), хозяева с ребёнком и Артамоном куда-то исчезли и затем все вернулись с чисто вымытыми лицами и руками.
Бабушка Татьяна зажгла все свечи на ёлке; тишина в эти минуты в избе стояла напряжённая. Затем, поставив пред собою ребёнка, старуха положила на её плечи руки.
— Ну, ребятушки, кто как может подтяните старухе, — и, подняв свои ясные, серые глаза к тёмному образу, венчавшему верхушку, она запела, выговаривая с особым благоговением каждое слово:
Рождество Твое, Христе Боже наш…Воссия мирови свет разума…
Я вторила ей, и сердце моё дрожало от умиления. Артамон подхватывал последние слова каждого стиха, голос его тихо гудел и прерывался. Филимон громко, заикаясь, шептал слова молитвы. Ефросинья, лёжа на полу, охватив руками голову, рыдала, стараясь заглушить душившие её слёзы.
* * *Господи, слава Тебе!
— допели уже все в голос.
— Ну, теперь, христиане, поцелуемся… Хозяйка, ступай сюда!..
Ефросинья поднялась. Её некрасивое тёмное лицо, смягчённое слезами, светилось такою радостью, что казалось даже красивым. Тяжело переводя дух, она встала с колен.
— С праздником, хозяюшка! Спасибо за кров и привет! — бабушка Татьяна трижды поцеловалась с ней.
— Спаси тя Христос, родная! Спаси тя!.. — шептала Ефросинья.
— С праздником, хозяин!
Филимон несколько раз утёр рукавом рот.
— С праздником, родная! Ох, и праздник же ты нам принесла!
— С праздником, Артамон, возница непутёвый!
— Пути-то Господни, матушка Татьяна Осиповна, ишь к какой радости привели!
— С праздников и ты, дитя малое, ступай сюда, Аннушка!
И, перецеловавшись со мной и со всеми, старуха уселась за трапезу, держа на руках девочку, нарезывая ей рыбы, угощая горячим чаем с булкой. Ребёнок теперь болтал без умолку. Гладя ручкой седые волосы старухи, девочка спрашивала:
— Пошто она белая? Пошто на деревце свечи горят? Што ей дадут с дерева? А главное — пошто раньше не приезжали? — И не было тогда у Анютки ни чаю, ни булочки, ни свету…
Когда свечи догорели до половины, бабушка Татьяна сняла для девочки два пряника и два золочёных ореха и с молитвой потушила огни.
— Ну, теперь нам пора и в путь-дорогу! Артамон, запрягай-ка… Только на дорогу мы все выпьем наливочки.
И из тех же глиняных кружек выпили все старой бабушкиной вишнёвки, и каждая капелька её прошла по жилам, возбуждая и силы, и веселье; даже Филимон засмеялся таким странным, отрывистым смехом, точно давно-давно и звуки такие не вырывались из его груди.
— Непьющий я, Татьяна Осиповна, уж разве с холоду великого господа поднесут, так хлебнёшь, а эта-то словно песня по сердцу прошла.
— Назавтра ель-то зажгите снова, пусть дитё радуется!
— И назавтра и во все праздники будем зажигать, дочкино счастье. А ель эту, Татьяна Осиповна, сохраню я, поколь живота хватит; в сучки изрублю, в мешок покладу, а умирать станем, так с бабой закажем поровну в гроб нам замест подстилки положить. Так, што ль, Ефросинья?
— Так, Сидорыч, так, хвоинки не дам пропасть с этой ели. Матушка, благослови дитё-то!
Старуха, снявшая только что с верхушки ели свой образ, трижды перекрестила им ребёнка и дала ей поцеловать икону. Затем обвела всю зимницу ласковым взглядом, ровно прощаясь с милым человеком.
— И холодно-то, и голодно-то, в нуждишке люди живут, а как Божье-то имя вспомнят, огонёк-то Господу востеплят, и… что в храме станет: и тепло, и светло, и благостно! А всё от чего? Оттого, что злобы нет, оттого, что любовь связует тех людей, что Господа помнят… Ох, великие силы любовь да молитва!
Заперев зимницу со всеми её сокровищами на запор, долго Ефросинья с Анюткой, закутанной в тёплый платок, на руках бежала за нашей кошевой. На козлах, рядом с нашим возницей, сидел Филимон. Он как зверь лесной знал все тропы своего леса и сошёл с козел только тогда, когда мы были уже на прямой дороге. Когда мы остались одни, я поглядела на бабушку Татьяну, не любившую, по обыкновению, разговаривать в пути. Она лежала на спине, устремив глаза к небу; лицо её, всё озарённое светом луны, было так тихо, так ясно, что, мне казалось, она должна была действительно видеть теперь в небе ту звезду, что руководила Вифлеемскими пастухами…
* * *Прошло много лет с тех пор, далеко кинула меня судьба от могучих сибирских лесов, от ясных, благостных типов вроде бабушки Татьяны, возможных только там, где эгоизм цивилизации не выел ещё из сердца людского веры и любви. И каждое Рождество как пережитая сказка восстают в душе моей вся могучая красота зимнего леса, поляна, залитая лунным светом, убогая зимница, вросшая в землю, жёлтого воска свечечки на ели, и слышится мне дрожащий голос старухи, смущённые лица мужиков, вторящих её молитве, рыдание Ефросиньи, и в сердце моем раздаются слова:
Рождество Твое, Христе Боже наш,Воссия мирови свет разума!..
1901